микроскопом…
— Лука Лукич, Лука Лукич! — заголосила помещица, простирая к доктору руки.
— Что, вам неприятно? Но скажу — чрезвычайно важная вещь этот гной: в медицине у нас даже его вкус определяется.
Помещица ушла в другую комнату. Доктор встал из-за стола с красными щеками.
Перед сумерками в Черепахине шел проливной дождь, заставивший фельдшера сидеть в своей аптеке. К нему снова прибегал мальчик от лесника и просил посмотреть ушибленную ногу. Фельдшер обещался прийти, как скоро дождь перестанет. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Против аптеки под поветью крестьянского сарая стояли две мокрые бабы, захватив полы своих зипунов, и молча глядели на ручьи по дороге; среди улицы на траве мокла спутанная кляча с хвостом, похожим на горсть пакли. Широкая река усеялась частыми брызгами, у плотины дружно рылись утки, уткнувши носы в воду; вдали на горе, будто в тумане, дремали леса, один другого темней; все имело скучный, пасмурный вид.
Около пяти часов дождь перестал. На улице посветлело. Фельдшер отправился к леснику. Было холодно; река сильно волновалась, и у берегов скоплялась пена. Навстречу фельдшеру попадался народ.
Фельдшер остановился на краю села, недалеко от изб, и смотрел на бежавшую к нему из проулка сгорбившуюся бабу; ее головная повязка трепалась длинными концами. Она, запыхавшись, очутилась близ фельдшера: на лице ее было беспокойство.
— Ну, что ты? — крикнул фельдшер.
— Кормилец… — начала баба, едва переводя дух, — что ж, родной… болезнь-то моя… полечи, касатик…
— Я вам не раз говорил, что туберкулезных я не лечу: нет спасения…
Баба смотрела в землю и кашляла; фельдшер заключил:
— Дом тебе пора строить, — дом!..
— Какой, родимый?
— Из четырех досок… сосновый…
Фельдшер пошел. Баба, закрыв глаза тряпицей, зарыдала.
Темнело; народ расходился по домам; улица пустела. Фельдшер направился к гумнам и к пустынному кладбищу, с покосившимися крестами и голобцами, на которых в разных местах сидели крошечные птички со взъерошенными от ветру перышками, не зная, куда приклонить свою голову; над некоторыми из могил лежали неправильные, большие камни; иные могилки не были обложены даже дерном, другие готовы были сравняться с землей или скрывались в колыхавшейся крапиве. По одну сторону от кладбища тянулся густой, черный лес; впереди над полями, распластав крылья, усильно боролся с ветром ворон. По узенькой тропинке фельдшер пришел в чащу леса; в нем было темно: справа и слева сновали трепетавшие своими сухими листьями осины и березы. По всему лесу равномерно распространялся широкий, плавный гул, — точно где вблизи шумела вода; ни одного птичьего голоса; кругом полумрак, вместе с гулом располагавший к тяжелым думам. Ровные березы уныло покачивались и тихо шуршали своими верхушками.
Далеко слышался мерный, замирающий стук топора; неохотно лаяла на пчельнике собака… Опять стонет лес; отрывать слуха не хочется ото всего, что слышится вокруг…
Фельдшер пришел к леснику. У стола, с опухшим от слез лицом, сидела молодая баба и втыкала в светец зажженную лучину. На хорах стонал лесник. С появлением фельдшера баба встала с своего места, а больной начал принимать полусидячее положение.
Фельдшер снял фуражку и обтер на лбу пот.
— Что ты? — сказал он, приступая к больному.
— Отец родной!
— Ну-ка, покажи, где это ты так?..
Лесник развернул тряпицу и обнажил ногу.
— Мне недосуг к вам ходить-то… Акулина, посвети сюда!.. Акулина поднесла к хорам лучину и вдруг, взглянув на рану, зарыдала на всю избу.
— Держи, держи лучину-то, — сказал фельдшер.
У лесника на глазах показались слезы.
— Андрей Егорыч, больно, батюшка! — вскрикнул старик, хватая его за руку.
— Погоди! (Фельдшер скинул с себя верхнее платье). Надо растереть…
Больной затрясся, с ужасом глядя, как фельдшер начал засучивать свои рукава. Он взял склянку и налил себе на ладонь мазь.
— Держись!
— Ой! Государь мой!
— Акулина! Бери за ногу…
Лесник упал в бесчувствии навзничь.