обучал игре на скрипке мужчина, тоже из заключенных, но на долгий срок, бывший музыкант откуда-то с запада. Отъелась, нагуляла бока, обрядилась в платьишко новенькое, сшитое на руках из переданного ей хозяевами отреза ситечного.
И минули те два месяца, как один день. И надо было возвращаться в деревню.
Вернулась, и в первый же день побежали за ней местные сорванцы, обзывая каторжанкой.
Тошно стало девахе и так восхотелось бежать из деревеньки сломя голову куда глаза глядят. Ведь хоть и в заключении побывала, да увидела-познала иную жизнь, в которой и война не война, и не надо думать о том, что в рот положить, да и чужие люди к тебе с добром.
Уж опосля, засыпая, часто грезила о том, как бы вырваться из Заусаева, поехать-полететь в незнаемые дальние края – не видеть и не ведать этой деревенской безнадёги.
На работу пошла прежнюю – и потекли денёчки тягучие, как смола, и такие же прилипчивые то одной прорехой, то другой дырой.
И закончилась та страшная и проклятая война. И возвернулись в деревеньку три калеки с фигой в придачу. А таким, как Катерина, уж по двадцать пять годков от роду и всё «в девушках». И тоска гремучая, безнадёга неминучая.
Тогда-то и объявился в Заусаево племянник Настасьин, Костя Маленький. Поспрашивал местных, пронырял по деревне, заявился на вечёрку. Приглядывался, принюхивался, задевал словами, производя впечатление человека ловкого и приживчивого.
Приступился и к ней.
– Я, слышал, Катериной тебя зовут?
– Так вроде звали до сих пор, а тебе чё надобно? – недобро глянула в глаза непрошеному гостю.
– Да вот… – мялся, представившийся Костей. – Купец у меня есть в сродственниках, но без хозяйки в дому…
– И чё он сам-то с тобой не приехал?
– Да есть одна закавыка в ём…
– Стеснительный шибко аль калека какой? – спросила в упор.
– Не стеснительный и не калека: при ногах и при руках, не горбатый, не кривой…
– Ну, дак чё ж тогда?
– Глухонемой он, Катя. От рождения глухонемой. Но ладный из себя, при деле, избёнка у него с матерью имеется. Пошла бы за него, бросила бы к чертям собачьим свой колхоз и жизнь эту каторжную, а?..
– Нет уж, – поднялась Катерина с лавки. – По мне лучше уж калека, чем немтырь.
– Да ты подумай, девка, сейчас мужика днём с огнём не сыщешь, а я днями подъеду уже с ним… – крикнул во след.
Запечалилась-закручинилась девка, сама не понимая отчего. Да и какая девка в двадцать пять лет? Перестарок, почти вековуха. Девки-то до годов осьмнадцати, и те уж торопятся, абы суженого не проглядеть. Хороводятся и хорохорятся, в окошки, где парни живут, посматривают. Ворожбу затевают на Святки, да так заиграются, что обо всём на свете забудут. Смехом звонким, надрывным заливаются. Каждая боится припоздниться с этим вопросом, к каковскому, видно, на свете всё сводится.
И она, Катерина, хороводилась – все известные на деревне гадания на жениха испробовала. Считала попарно принесённые с морозу поленья, бросала катанок за ворота, зажигала моченую в проруби лучину. И то выходило – замуж идти, то выпадала какая-нибудь нелепость. Скажем, катанок ложился носком в сторону какой-нибудь избёнки, в коей проживали старик со старухой. Иль моченая в проруби лучина и вовсе не хотела зажигаться, а надо, чтобы зажглась и потухла вперёд других, какие в руках у сбившихся девонек. Тогда и замуж идти. Что до поленьев, тут считай не считай, всё одно толку никакого: на дню-то охапок шесть надобно принести, и то попарно сойдутся, то хоть лоб разбей о печь – одному пары не будет.
Но на балалайке тренькать не переставала, песнями изводилась, томилась и маялась, как и её подруженьки-сверстницы. На парней посматривала, примечая, что и как. Взгляды ловила ответные, обмирала и опадала чувствами. Ни в чём не бывала плоше других-то – в работе, в песнях, в гулянках. Но не сложилось у Катерины чего-то: то ли бедность беспросветная тому виной, то ли работа от зари до зари, то ли норов казала, да парни обегали со страху перед незнаемым, – кто ж поймёт.
А ей нравился один. Любовалась она им на сходах молоди. И ничего вроде не было в нём особенного, но млело сердечко, мечталось и думалось об нём же. Даже было – раза два провожал до дому. На лавочке сидели. И она ему глянулась – видела то Катерина, чуяла тем местом в девке, коему нет названия ни на каковском языке.
Робкий был парнишка, несмелый с девками. Не лапистый и не горластый. Она потом сколь ни пыталась, сколь ни силилась, не могла даже припомнить, об чём спрашивал, да и спрашивал ли? Затянулось, будто паутиной столетней, заросло мшистым покровом, закрылось наглухо створками ставень то заветное, единственное, несказанное.
Взяли его в первые дни войны, и в первый же год пришла похоронка, мол, пал смертью храбрых под Москвой.
– Мама, – оборотилась к Фёкле Катерина, когда уже посуду убрали со стола и помыли. – Был сёдни тут один из городу, сговаривал за немтыря, сродственника своего, идти замуж.
– Чё это ещё за немтырь? – отозвалась Фекла.