Модеста.
К вечеру в доме был собран стол. Явились и Черепаниха с Раисой. Сидели, вели беседу. Черепаниха соловело напевала бабке:
– Я, сватьюшка, от мамыньки своей покойной усвоила эту науку. Умная была женщина, с норовом и своим порядком в душе. А та – от бабки своей, Милентьевны. Потом и сама кумекала-примечала. Будет вам с Катькой ведёрница. Не обижу я племянницу, одна она у меня здесь из сродственников-то…
У печки свою беседу вели две сродные сестрицы – Катерина с Горбушкой.
– Я, Катя, чего таскаюсь-то с маманей. Без тормозов она, знашь. Не успешь оглянуться, а её уже утащили – и рюмку в руки. И – запьянела. И – понесло её. Выступат тогда, мелет всяку ересь. Наутро мается с похмелья, меня гонит то за рассолом капустным, то бражки просит на опохмелку. А дом – стой. И всё на мне, всё на мне. Устала я от такой жизни.
– Да она ж вроде и немного выпиват-то, – возражала Катерина. – Не видела я её пьяной.
– Не видела и не увидишь. Не валятся она и не шататся. Только здоровья уж нет у мамани. Не дай бог, помрёт – чё я-то делать без неё буду?..
На другой день, пока племянница с тёткой ходили по указанному людьми адресу смотреть корову, маялась Настасья мукой нестерпимой, обо всём передумала, всё перебрала в памяти. И к окошку сунется, и за ворота выйдет, и делать чего почнёт, да не идёт в руки работа. И села на стульчик у печки, прижав спину к прогретым кирпичам.
Но вот вроде стукнула щеколда калитки, вот вроде говор послышался бабке, и встрепенулась, вскочила с табуретки, дёрнулась к окошку и – верно: растворяет невестка калитку, а в ней и Надюшка с концом веревки в руках. Накинула на плечи фуфайчонку, сунула ноги в обутки – и в двери, а там, в сенцах, и соль, приготовленная заранее, и пояс ременной, и водица, освященная в Никольской церкви.
Корова была уже во дворе, как раз напротив крылечка, с которого и ступила Настасья навстречу желанному. И, боже ж ты мой, обомлела-обмерла, только глянув на покупку: доходяга! Завыть восхотелось, мол, и де ж вы такую отыскали доходягу-то… И какого ж молочка ожидать от такой коровёнки- то…
Всплеснула руками, отпрянула назад к крылечку.
– Будет тебе, сватья! – опередила бабкины причитания Надюшка. – Откормите, обиходите – и молочка обопьётесь. Будет вам ведёрница – попомните тада тётку Черепаниху.
И будто сняла тяжесть с бабкиного сердца – вот уж, видно, не зря «колдовкой» обзывают Надюшку. Стерпела, не сказав ни слова, обделала всё, что положено в подобных случаях, когда обзаводятся люди коровой. Проводила в стайку, бросила в ясли клок сена, вернулась в дом за ведёрком с тёплой водицей, какую пришлось зачерпывать чашкой с отогнутыми краями и подносить к губам животины, чтобы отпила хоть сколько-нибудь. И так весь денёчек ныряла к коровёнке, оглаживала за шею, за отощавшие бока, шептала что-то, понуждая к кормёжке.
Помаленьку-потихоньку Майка стала тянуться и к сенцу, и к ведёрку с водицей. Прибежит Катерина с работы и первое, о чём слетит с языка, так это о Майке: как там наша коровёнка? И свекровь докладывает, мол, выправляется коровёнка-то, веселей глядит против прежнего.
И пошла Катерина с подойником к Майке. С превеликими сомнениями ожидала невестку Настасья, с неутешными мыслями в голове: «Что ж это будет?»
И – первые тонюсенькие струйки голубовато-белого молочка брызнули на донышко ведёрка. И ещё брызнули. И погодя чуток омыли закруглённые бока посудины.
Вернулась в дом, бережно притворив за собой двери, молча подала ведёрко Настасье.
– Ну, Катерина, – произнесла та, глянув. – И впрямь будет у нас ведёрница. И никакая она не доходяга, а заморенная нерадивыми хозяевами животинка.
И опустилась у стола на лавку, закрыв ладошками сморщенное своё лицо. Рядом присела невестушка, обняла свекровь за плечи, и поплакали они вдосталь слезами светлыми и сладкими. За все лишения, что оставлены позади, за все горести, что ещё предстоят. И будто очистились-облегчились, как очищаются и облегчаются дождиком перегруженные хмарными тучами небеса.
Капкина школа
С первого того гранёного стакана молока и стала Майка входить в свою коровью силу. На глазах пухло в размерах вымя, все звончее и сильнее ударялись струи молока о внутренности подойника. И вот уж спрятались под красной шкурой рёбра, выровнялась спина, прояснели Майкины глаза.
Повеселели и хозяева. С непокрытого клеёнкой, скобленного ножом стола в прихожей не сходило молоко. На жестяном листе в сенцах стыли сладкие творожники, там же на полочке стояла банка-другая густой сметаны.
Молодые хозяева и их детки пили молочка вволю. Старая Настасья заваривала крутой кирпичный чай в своей эмалированной кружке, в него добавляла когда молочка, когда сметанки, а когда и маслица. К чалдонскому[1] питью этому приучена была с юности ещё в доме родителей своих – Степана Фёдоровича и Натальи Прокопьевны, проживавших в селе Афанасьеве, где и упокоили они свои косточки на недальнем сельском погосте.
Чаще, чем обычно, сидела теперь Настасья на излюбленном месте у печки, глядя по своему обыкновению куда-то вперёд и улыбаясь каким-то своим