самодеятельность, и много чего другого, что к середине шестидесятых за ненадобностью пустили по ветру. Разор в хозяйстве произвели такой, что не стало ни лошадей, ни птицы, ни пчел, ни кирпичного завода, ни надоев, ни урожаев. Даже свой совхозовский коммутатор – и тот размонтировали, дескать, нечего ручку крутить, названивать, народ занятый от дела отрывать. Да и то верно: при подобном разграблении названивать-то стало и не о чем. Разве помирает кто и требуется машина с красным крестом на зеленом боку…
Но это было после. А пока дед – главный артист, или, как говорят в подобных случаях, – гвоздь программы. И гвоздь немалый – на все двести миллиметров.
В те годы еще люди ожидали праздников, в открытую отмечая назначенные правительством, втихую – те, что завещаны дедами и прадедами, удовлетворяясь скромным застольем с поллитровкой горячительного, пирогами, брусничкой да чаем. Бывало, и гармошку принесут, в пляс пустятся под незатейливую частушку.
Но в те праздники, которые в численнике отмечены красной краской, любили собраться в клубе.
Бывало, смотришь, от какой-нибудь избы отделилась женщина и трусцой через дорогу к избе соседки, чья усадьба светит окнами напротив.
– Ты, кума, ниче не слыхала?
– Ниче. А че стряслось-то?
– Ниче. Я про постановку… Будут в клубе показывать, нет ли?
– Вовка, – кричит «кума» сыну, – в клубе че седни будет?
– Концерт, – нехотя отзывается Вовка.
– А знашь-то откуда?
– Откуда, откуда, – ворчит Вовка, – афишу читай…
– Вот детки пошли, – оборачивается «кума» к соседке, – ниче нельзя спросить…
Женщины уговариваются, когда встретиться да зайти за Должихой, да к Яковлихе, да к Распопихе, да к Новичихе.
– В опчем, – кричит вслед соседке «кума», – как приберусь, так и зайду… Жди.
В жакетках, а чаще – чистых телогрейках, полушалках – спокойные и торжественные сидят они на концерте неприметно, ничем не выдавая внутренней своей радости.
Дмитриевич – худой и строгий мужчина – объявляет очередной номер и, слегка отстранившись, ждет, пока не выйдет артист. Так, по его мнению, должен держать себя ведущий концерта – уважительно и по отношению к публике, и к тем, кто за кулисами ожидает своего выхода.
Все это еще обычным порядком идет, вроде разведки боем: Дмитриевич выводит на сцену артистов, публика усердно хлопает. Дмитриевич гвоздь программы приберегает, публика в меру одаривает артистов душевностью.
Попади на концерт такой впервые и, если еще не знаешь местного народа, – ничего не приметишь. Будешь сидеть дурак дураком и оббивать ладошки одна об другую. Но если хоть самую малость признакомился с совхозными женщинами – в работе, магазине, застолье – поймешь игру и Дмитриевича, и этих самых, с виду таких бесхитростных, евиных дочек. И насладишься невиданным зрелищем, приметишь, как вдруг посерьезнел Дмитриевич и как потишел народ в зале. Как Дмитриевич, растягивая слова и усиливая к концу фразы звук собственного голоса, почти выкрикивает:
– Пчи-и-илоф!!!
И тут же уходит за кулисы, видимо, в полной мере осознавая, что стоять ему в стороне и глупо, и небезопасно для сбережения собственного авторитета, который заметно укрепился в предыдущий отрезок программы.
Наступившую после ухода Дмитриевича тишину как-то неестественно нарушает короткое вступление баяна, и в матросской форме появляется сам дед Пчело. Вернее, это уже не дед, а чисто выбритый, молодцеватый, с хорошей фигурой старый морской волк. Слегка пританцовывая, с высокомерной улыбкой на усохших губах надвигается на публику. И, когда до конца сцены остается не более полуметра, коротким ударом начищенного до блеска ботинка о пол останавливает и себя, и музыку – ровно настолько, чтобы набрать в грудь воздуха.
Набирает в грудь воздуха и народ, чтобы уж выдохнуть в конце номера. И происходит нечто такое, что теперь театральные критики называют полным контактом артиста с публикой.
Песня – всем знакомая песня – о том, что «кавалер» хочет украсть «барышню», проникает в толщу жакеток, телогреек, вызывает зуд в руках мужиков, и руки их сами по себе нащупывают бумажные горлышки папирос.
Куплет следует за куплетом, Матрос, пританцовывая, с откинутым назад корпусом и заложенными за спину руками то наступает на зал, то отступает. То вдруг дернется, то поведет глазами по рядам, и каждой женщине начинает казаться, что именно ее и собирается «украсть» этот ужасно нахальный и ужасно неотразимый старикан. Широко раскрыв глаза, они все же ни на мгновенье не забывают, что перед ними никакой ни матрос, а самый настоящий дед Пчело, которого все они втайне жалеют и, может быть, выгодно отличают от своих мужей. Они косятся в сторону сидящей Пчеловой зазнобы и думают примерно одну и ту же думу.
«Ишь, – ревниво думают они, – вырядилась, на переднем ряду уселась, кикимора…»