самую стариковскую меру.
Катерина вообще любила кормить работников, будь то муж покойный или какой другой человек. Сойдясь после Семена с другим, и здесь не забывала о своей женской обязанности, выставляя на стол чего получше.
Любила и сама бывать в гостях, где так же привечали стороннего дому человека. Стороннего, потому что проживал в другом месте, хотя по родству и близкий. Бывает ведь и так: забредет единокровный-единородный, а ведут себя хозяева как чужие – лишь бы поскорее убрался. Помнила она и наказ свекрови, часто повторяемый ею уже своим детям:
– Катерина, сама не съешь, а работника накорми. Обидишь раз – и сама будешь многажды обижена.
Особенно любила гостевать у Кости Большого, выбираясь к нему с новым мужем в основном в зимнее время. Всегда со своей поллитровкой, на которую хозяева даже и не смотрели, а выставляли свою. Если своей не было, шел хозяин до ближнего магазина.
Вставал Костя Большой гостям навстречу, выбегала из кути готовая прослезиться от счастья Надюшка.
– Добро, – говорил хозяин.
– Кумушка ты моя, ненаглядная, вспомнила стариков, пришла… – с придыханием лопотала хозяйка.
Смеялась Катерина, обцеловывая Надюшку, покряхтывал от удовольствия ее новый мужик, никогда, может быть, и не видывавший подобного привета.
И жарилось-парилось самое лучшее на сковородках, и пыхтел раскаленный самовар, и румянился, дышал, играл многоцветьем закусок щедрый стол. И столько слов было сказано в радость и в утешение, что забывалась всякая горесть, притуплялась любая боль.
Глухим, с хрипотцой, будто потрескивают в печи березовые поленья, голосом затягивал Костя Большой песню – старинную и тягучую, как борозда под плугом. Подхватывали разом женщины, раскачивались, прикрыв глаза, будто плыли по морю, а новый мужик Катерины смотрел на них с глупой улыбкой на лице и не знал, то ли уж подтянуть без слов, то ли влить в нутро еще одну стопку горькой.
Кончилась песня – переходили в другую комнату, где усаживались за карты. Хозяйка тем временем убирала посуду с остатками еды, ставила чистые тарелки, добавляла грибков, огурчиков, бруснички, раскладывала вилки, ложки, гоношила самовар.
– Добро, кума, подкинь-ка ему еще девяточку, пущай тянет, – за двоих думал Костя Большой, так как Катерина ничегошеньки не понимала в картах. – А я вот ему погончики повешу, и будешь ты жить с генералом.
– На кой ляд мне генерал? – заступалась за мужика Катерина. – Мне и линтинантика хватит.
– Добро! С какого ты году, Григорий?
– С двадцать пятого.
– И правда, салага. Я вот с восьмого…
Входила хозяйка, с поклоном приглашала к столу – и гулянка продолжалась.
И проходили годы, и ничего не менялось в их отношениях, вот только болезни одолевали.
Слегла Надюшка, сел на ноги Костя Большой. Чаще, чем всегда, ходила проведывать стариков Катерина, возвращалась потерянная, рассказывала страсти.
– Канет, верно, Надюшка-то. Лежит, и говорить уж не может. Дочь, верно, заберет ее к себе. Заходила я к ей.
– Костя-то как? – спрашивал с тревогой в голосе Григорий.
– И куманек мой, считай, не ходит. Соседка бегает: то водички принесет, то печку стопит. И че будет-то…
Походит по избе, принимается ругать «куманьковых» деток:
– Вот злыдни, так злыдни! Ну, ниче: отольются вам еще слезы отцовы-то… Отолью-у-утся-а-а…
А дня через три-четыре снова идет, хотя у самой ноженьки отказываются служить, передвигается со многими передышками.
– Забрала дочь-то Надюшку-то, може, поживет еще в тепле да в уходе, – сообщает по прибытии.
– Костя-то как? – волнуется заждавшийся мужик. Машет рукой Катерина, молчит, подперев ладонью лоб: собирается с мыслями или не хочет, чтоб глаза ее мокрые видели – не понять.
– Костя-то, Костя как? – теряет терпение Григорий.
– Пропал куманек мой, пропал Костя Большой, – выдавливает из себя Катерина. И начинает рассказывать подробно:
– Ты же помнишь, как у них всегда было: чистенько, аккуратненько, и поись, и попить – всего хватало. И человека встречали как люди, и провожали хлебом-солью. А че теперь?..
Откидывалась на табуретке, бросив на ноги руки ладонями кверху, повторяла обращенный неизвестно к кому вопрос:
– Че теперь-то?.. Сидит Костя-то в нетопленой избе в валенках, ватниках да телогрейке. Прибежит када соседка, подшурует печь-то да снимет с него телогрейку-то, он отогреется – и давай каку-то тыщу искать, будто ложил себе на похороны… А то берет фотографии деток своих перебирать и просыпет их по кровати да по полу – ползает, собирает… Глядеть тошно!
– Може, с ума выжил? – высказывает предположение Григорий.