– А диколон?

– «Шипр», что ли?..

– Он, – как-то виновато подтвердил Мишка, из чего я заключил, что Мордва давно положил глаз на мой «Шипр», да, видно, не знал, как подступиться.

Ради такого дела я не стал сопротивляться и вынес ему требуемое. Мишка встал со стула, сунул одеколон в карман и собрался уйти.

– Ты куда это? – чуть не подпрыгнул я.

– Невдобно здеся? – замялся тот.

– Пей здесь, – настоял я, обдумывая между тем, какую похуже посудину выдать для питья, а заодно и что поставить закусить.

– А я, Коля, посуду завсегда при себе держу и закусь тож, – опередил мои хлопоты Мишка.

«Посудой» оказалась туго заткнутая мятым обрывком газеты толстостенная рюмка, которую он вынул из кармана телогрейки, из другого – конфетину в затасканной обертке и чесночину.

Процедуру подготовки к питью проделывал не спеша, как не спеша растапливал бы печь, причем давая пояснения каждому своему действию. Слушать, а тем более смотреть на него желания не было, и я отправился в другую комнату за магнитофоном.

…Пятнадцать лет минуло, тысячи солнц и лун поднимались на все тот же зависший над моим городом небосклон, а в памяти так и не поблекло Мишкино пение.

Он стоял посреди комнаты – босой, без шапки, в распахнутой на груди телогрейке, под которой, кроме затасканной серо-синей майки, ничего не было, стоял, отвернув в сторону голову, на которой топорщились смятые шапкой волосы, и невыразимо трудно, даже неестественно трудно, давил из пропасти своего нутра совершенно дикие, недоступные восприятию звуки. И эти нечеловеческие звуки он то поднимал до хриплых высот, то опускал до глухого сипенья. Как я ни вслушивался, как ни ловил глазами его пересохшие губы – не мог разобрать ни единого слова.

Но подлинное чудо Мишкиного пения было в том, что начало казаться мне, будто едва различимыми миражами проносятся по беленым стенам моей квартиры очертания и гор, и лесов дремучих, и будто кони скачут с всадниками на крутых спинах, и колеблется земля от их топота, и дикий ужас вползает в душу…

И в какой-то момент Мишкиного пения, когда по моему телу прошла дрожь, понял я, что надо кончать эту запредельную жуть, иначе может произойти что-то непоправимое. Я вскочил со стула и выкрикнул то ли слово, то ли нечленораздельный звук – отчаянный и страшный.

И, к ужасу своему, услышал крик ответный, будто Мордва затевал со мной некую игру, некую непонятную мне перекличку. А может, крик был продолжением этой его, с позволения сказать, «песни»? – о чем я не мог сказать определенно тогда, чего не понимаю и теперь.

Он стоял так же посреди комнаты и так же, отвернув в сторону голову, но характер пения сменился, и я вдруг почувствовал, как расслабляются мышцы моего тела, как место распиравшего меня ужаса занимает печаль – светлая и тягучая, как конфетина.

Голос его уже дрожал, прерывался звуками, похожими на всхлипы, а сама песня напоминала колыбельную, хотя по-прежнему не имела даже подобия мелодии.

Меня самого внутри будто перевернуло и направило в другую сторону – прямо противоположную той, где только что был. Я весь перенесся во власть воспоминаний о моем собственном детстве: сладко думалось о рано умершем отце, о его многотрудной жизни среди железин и деревяшек, с чем он вставал засветло и ложился затемно, чтобы у нас – его ребятишек – были дом, огород, корова в стайке и твердый кусок хлеба на столе. Я вспоминал свою бабушку, ее ватрушки и пампушки, пироги и блины, ее ворчание и заботу. Я вспоминал соседских отцовых сверстников – все они побывали на войне и все покинули земную юдоль по причине полученных на войне ранений – до срока и почти всегда скоропостижно.

Такую же светлую печаль переживал, видно, и Мордва, у которого, конечно же, были мать и отец, братья и сестры. Протяжные звуки его песни сменялись бормотанием с едва заметными по протяженности остановками, и мне казалось: то ли просил он кого-то о чем-то, то ли пересказывал собственную судьбу, то ли благодарил кого-то, то ли требовал забыть сам факт его собственного рождения.

А на смену этой светлой печали уже приходила усталость – нельзя человеку долго жить и в горе, и в радости, и в любви, и в печали, как нельзя быть на небе только солнцу или только луне. От зноя устаешь, как и от мороза. Устал и Мишка. И когда «дозаправился» и дожевывал вынутую из кармана затасканную чесночину, я не нашел ничего умнее, как наивно спросить:

– А что это, Миша, за песни, которые ты пел?

– Та, что наперед была, та, Коля, от отца. Та, что опосля была, та от матери.

– Родители-то давно померли?

– Не знаю: как отца на войну взяли, так и мать сгинула. Я маленький был, а сестра постарше – в детдоме росли.

– Так у тебя и сестра есть: где же она?

– Недалеко отселева – в Афанасьеве живет.

Деревню эту я знал, она действительно была недалеко – в девяти километрах от города.

– Так ты у нее бываешь? – спрашивал уже заинтересованно.

Вы читаете Духов день
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату