ресторан. Он пошел, думая, что дело сведется к обычному в этот день тосту и приветствию. Вместо того студенты начали ему припоминать все то, чем были недовольны. — «До такого то года», заявили они, «Вы были строги, но справедливы; а с такого то времени Вы стали и строги и несправедливы». — «Из чего же это видно», спросил он. «А вот из чего», брякнул подвыпивший студент: «Сами же Вы в такой то день, входя в профессорскую, провозгласили; я, мол, сейчас, двух хороших винтеров срезал, — они, должно быть, недурно играют в винт; — я это слышал собственными ушами.» — «В таком случай, извините, ответил профессор, — Вы не слышали, а подслушали; ведь я это сказал в профессорской, где Вас не было.» — Студент, действительно, подслушал этот разговор из соседней комнаты. [158] Студенты прекрасно знали, что профессора их — в подавляющем большинстве ремесленники посредственные, а то и вовсе плохие. — Поэтому они большей частью профессоров ни в грош не ставили и необыкновенно слабо посещали лекции. Иные лекции могли состояться лишь с помощью инспектора, к которому профессор обращался, когда находил аудиторию пустою. Студенты являлись, и профессор потом спрашивал инспектора, как среди них могли очутиться слушатели прошлогодние, уже прослушавшие данный предмет и даже выдержавшие из него экзамен?
«Что же тут удивительного», отвечал инспектор, «я их призанял из интерната, а там есть всех возрастов. Да они к этому привычны: я их приглашаю ко всем профессорам, у которых не оказывается слушателей.»
Легко представить себе педагогическую ценность такой лекции со слушателями «по наряду». Бывали случаи, когда на экзамене обнаруживалось необыкновенно низкое мнение студенческой массы о том или другом профессоре. По правилам все экзамены должны были происходить «в комиссии», состоявшей из всех преподавателей данного курса. Фактически же все профессора экзаменовали одновременно у отдельных столиков, и стало быть, по меньшей мере девяносто девять сотых студентов экзаменовались без комиссии. Но студент, не довольный своей отметкой, имел право требовать, чтобы его тут же проэкзаменовали в комиссии, которая в таком случае его экзаменовала непременно в тот же день.
Мне однажды пришлось участвовать в такой комиссии, которая собралась по жалобе студента на преподавателя Римского Права, — классически бездарного доцента Лицея. К ужасу моему экзамен происходил публично: все студенты, бывшие в то время [159] в Лицее, собрались слушать. — С первых же слов мне стало ясно, что студент знает по меньшей мере на четыре или на пять и что доцент, поставивший ему два, совершил явную несправедливость. Но не менее очевидна была для меня и исключительная дерзость тона студента, который держал себя вызывающе, Председательствовавший в нашей комиссии директор вел себя возмутительно: вместо того, чтобы призвать к порядку студента, он его успокаивал. Студента это только подбодряло к дальнейшим выходкам: «Вы требуете, профессор, точной характеристики римских юристов. Но какую же характеристику можно почерпнуть из такого курса, как Ваш. Что он может дать слушателю?» По аудитории пронесся злорадный смех. — Конец экзамена ознаменовался беспредельной бестактностью со стороны директора. Вместо того, чтобы удалиться в другую комнату для суждений об экзамене, он начал тут же при студентах спрашивать нас относительно балла, каким мы оценивали знания студента. Опрос начался с меня, как младшего. Я был вынужден сказать, что оцениваю это знание отметкою четыре. К моему мнению присоединились все прочие, кроме самого доцента, на которого была подана жалоба. Раздался оглушительный апплодисмент. — Доцент был бледен, а директор — чрезвычайно доволен. «Знаете что, Сергей Михайлович, посадите его в карцер,» сказал я ему потом наедине. «Как, за что?» — «Да разве Вы не заметили необычайную грубость его поведения?» Директор спохватился и испугался, сообразив, что он сделал упущение, за которое ему может «влететь от начальства.»— «Знаете что», сказал он мне потом, «я уговорил студента сесть в карцер; он согласился», — «А как же Вы его уговорили?» «Да очень просто, я ему объяснил, что по жалобе профессора на непристойность его поведения ему грозить суд и исключение; А студенты, кстати, после экзамена теперь [160] все разъезжаются. Шуметь то некому. — Вот он и согласился сесть в карцер.»
Студент оказался милостив к начальству и директор был этим обрадован. Такова была у нас в Лицеe школьная дисциплина.
Когда среди нашего студенчества встречались люди с умственными запросами и жаждою знания, отношение их к таким профессорам могло быть только беспощадно жестоким. Если на самом деле оно было в объем добродушным, это объясняется, увы, — совершенно просто: большинство студенчества относились к науке и высшему образованию еще более грубо утилитарно, чем большинство профессоров.
Шкурники, которые ищут в высшем учебном заведении только диплома, имеются везде в достаточном количестве. Мне приходилось их встречать потом во множестве в университетах, где я преподавал. — Но нигде они не находились в таком подавляющем изобилии, как в Ярославле.
Оно и понятно. Что могло привлечь молодого человека в захолустный губернский город, находящийся в столь близком соседстве от Москвы с ее университетом? Конечно не наука. — Руководствовавшиеся соображениями научными, — шли в московский университет. В Демидовский юридический Лицей шли по соображениям иного порядка. Когда я в 1886 году начал чтение лекций, там было всего восемьдесят студентов. — Тогда поступали к нам преимущественно местные люди, для которым жизнь в столице отдельно от семьи была не по средствам. Лицей хирел; самое существование его в непосредственной близости от московского юридического факультета казалось бессмыслицей. И вдруг, с 1887 г. начался неожиданно большой приток слушателей. — К нам хлынули все потерпевшие от нового университетского законодательства или испугавшиеся государственного экзамена, который не [161] распространялся на Лицей. — Лицей воспользовался тем, что Министерство Народного Просвещения о нем забыло.
Возобновив лекции осенью 1887 года, я был поражен тем, что вместо двадцати слушателей у меня на первом курсе было целых полтораста, — в огромном большинстве евреев. Это был результат министерского циркуляра, который ввел процентную норму для студентов — евреев в университете и в то же время не упоминал о Лицее. Когда стали поступать еврейские прошения, директор, не имея никаких распоряжений от начальства, сначала всех принимал. Когда же были принято около сотни и прошения продолжали прибывать, он, видя, что Лицей превращается в еврейское учебное заведение, испугался, обратился с запросом в министерство и получил предписание — немедленно прекратить прием. Всего еврейских прошений было подано около трехсот. — Один еврей, который запросил Лицей еще летом о возможности быть принятым и получил ответ «о неимении препятствий», приехал на этом основании в Ярославль из Восточной Сибири; когда, на основании нового распоряжения министерства, ему отказали в приеме, он заявил, что будет искать с Лицея путевые издержки.
Мне пришлось читать целый год слушателям курчавым, черноглазым и с кривыми носами. — Алфавитный список студентов первого курса в этот год волей-неволею вызывал ветхозаветные воспоминания, так как он пестрил библейскими именами: Аарон, Самсон, Соломон, Самуил, Моисей и т. п. Впрочем русских оставался довольно порядочный процент — около трети курса. В их числе было много перешедших из университета, чего раньше не замечалось.
Это были в большинстве убоявшиеся государственного экзамена. Когда со введением этого экзамена в университетах прекратились экзамены [162] курсовые, среди студентов началась паника. В последствии рядом министерских распоряжений курсовые экзамены были восстановлены, но в начале действий устава 1884 года государственный экзамен был единственным в университете; и студенчество было испугано грозной перспективою — держать экзамен изо всех предметов разом. В то же время в Лицее была сохранена в полной неприкосновенности старая система курсовых испытаний. с одной существенной по сравнению со старым университетским уставом льготою. Студент Лицея имел право, буде он пожелает, выдержать все экзамены в три года вместо четырех. Этими приманками был вызван приток студентов, который продолжался и в следующие годы. В числе желавших воспользоваться этими льготами было особенно много так называемой «золотой молодежи». Молодые люди, весело проводившие первые университетские годы в Москве, убедившись, что там им курса не окончить, — бежали в Ярославль не только от государственного экзамена, но отчасти и от цыган и от всех прочих столичных развлечений. — В Ярославле они, разумеется, не посещали лекций, а запирались в своих номерах для приготовлений к экзаменам в льготный срок по литографированным запискам. — В общем прилив новых элементов не поднял уровень слушателей Лицея, а наоборот, подчеркнул и усилил узкоутилитарное отношение студенческой массы к академическим занятиям. Лицей ценился молодежью, как фабрика, ускоренным темпом вырабатывавшая дипломы. — Можно ли строго осуждать за это молодежь? Вспоминая о том, как было поставлено у нас преподавание, я на это не решаюсь. Характерна не такая подробность, как чтение в течение двух-трех лет лекций по международному праву прогрессивным паралитиком. Гораздо характернее то, что этот несчастный, который не мог связать двух слов в разговоре, потому что связь его [163] мыслей ежесекундно обрывалась, читал лекции не хуже многих других. Мыслей связывать он не мог, но на чтение старых записок по просаленным тетрадкам его хватало. Чем же он был хуже многих других, его товарищей, проделывавших из года в год то же самое? Скандал для преподавания заключался не в том, что читал психически больной, а в том, что он с успехом мог заменять здорового. Студенчество это прекрасно знало. Во имя чего же можно было требовать от него посещения лекций?
В бытность мою в Лицее я наблюдал иной случай умственного падения, которое привело к тому же результату, — к полному угасанию мысли преподавателя и ученого. — Трагизм этого случая усиливался тем, что психической болезни тут не было; наоборот, преподаватель остался в полном обладании своим недюжинным острым умом. Но результат его преподавания был практически тот же, как и в только что описанном случае с паралитиком. Происходило это от того, что он был психически надломлен.
Началось это падение с бурно проведенной молодости. Потом несчастный искал в женитьбе спасения от угнетавшей его атмосферы нездоровой страсти. Женитьба оказалась неудачною. Он изнывал в неврастении и изводил жену, а она — вульгарная и неразвитая женщина — от времени до времени приходила в ярость и била его сапогами по лицу. — После такой сцены он весь бледный и дрожащий приходил к своему товарищу — искать крова и приюта: «до чего дошло», говаривал он,— «сегодня спрашиваю горничную, зачем она мне приготовила ванну с сосновым экстрактом; а она мне в ответ. — Ведь я же знаю, барин, что Вы всякий раз, когда бывает у Вас грех с барыней, купаетесь. — Грехом она называла побои». — «Что тут делать с женой, сказал он однажды, ведь [164] жить мы должны вместе из за дочери; остается одно выработать точные условия совместной жизни». И он показал мне текст этих условий, — самый невероятный документ, который мне приходилось читать в жизни. — Помню оттуда отдельные параграфы: — 1) воспитание дочери умственное и нравственное принадлежит всецело отцу. Примечание. В религиозное воспитание дочери отец не вмешивается, — таковое предоставляется всецело матери. 2) Гости мужа к жене не относятся, во время их пребывания в доме жена в комнату мужа не входит. 3) К ужину должно подаваться исключительно холодное или подогретое, оставшееся от обеда. — Такими параграфами он надеялся предотвратить поводы к ссорам и дракам, а она согласилась их подписать. О какой могла быть речь науке в подобной духовной атмосфере? Неврастения съела все умственные дары несчастного. — Страсти, удручавшие его в молодости, не исчезли, а переродились в отталкивающую скупость и жадность к деньгам. Единственные интересы, коими он жил, были гнетущий неврастенический страх за жизнь и здоровье, да изыскание способов нажить деньги. Это был редкий циник, — Помню, как он остроумно доказывал, что все бедствия человека происходят от глупого идеализма, в особенности же, от этой несчастной попытки «ходить на двух ногах и организовать общество. Ведь ясно же, что от этого происходят все наши неврастении, да пороки сердца. То ли дело на четвереньках. И здорово и удобно».
В конце концов этот цинизм не ограничивался одними шутками. В последствии, уже после моего отъезда из Ярославля, тот же доцент прославился, как составитель реакционных записок по заказу высокопоставленных лиц. Эго не могло быть делом убеждения, потому что убеждений у него не было никаких. Это был его опыт хождения на четвереньках. [165] У этого несчастного умственное вырождение было последствием падения. Был в Лицее другой тип, которому и падать то было собственно нечего за невозможностью предположить, чтобы он когда либо раньше стоял на какой либо высоте. Это был к сожалению сам директор Ш. — в своем роде знаменитость, потому что он обогатил скандальную хронику всех тех университетских городов, где ему приходилось бывать. Не было того увеселительного дома или сада, где бы студенты не встречали этого почтенного старца, которому было в ту пору за шестьдесят. К преподаванию и науке он относился более, чем либерально. Он ровно ничего не делал сам, завел в Лицее обычай читать лекцию полчаса вместо сорока пяти минут; а его собственная лекция зачастую начиналась за пять минут до звонка.