удобнее, а значит, и тактичнее было не скрывать фактов - покойный сам бы воспротивился, если бы они, покривив душой, попытались одеть эту прекрасно подготовленную маленькую импровизацию траурным крепом. 'Уж чем он не отличался, так это почтением к трауру!'
Так кто-то прямо и сказал. Всегда ведь проще сказать о человеке не кем он является или являлся, а кем он никогда не был. Не зря в некрологе говорилось, что, по сути дела, покойный был очень одинок, его мало кто знал. В этих словах содержался прозрачный намек на то, что автор некролога как раз и принадлежал к немногим избранным.
Темное пятно, которое связывалось в сознании со словом 'Моисей', ни для кого не составляло секрета. В какой-то период рассудок покойного... ну, помутился. Или, скажем, у покойного расшатались нервы: кажется, он страдал бессонницей. Большинство предпочитало говорить: нервы... Если разобраться, такое происходит постоянно, очень многие некоторое время, пусть недолгое и в легкой форме, страдают этими самыми нервами, исчезают из виду, не показываются на людях; что же тут скрывать, это даже до некоторой степени любопытно. Если так посмотреть, нельзя было назвать бестактностью и то, что всплыла история про Моисея. С каждым может случиться... Короче говоря, все придвинулись поближе и предоставили слово Литератору.
Мы не станем воспроизводить здесь рассказ Литератора, это почти невозможно, настолько каждое его слово было метко, неожиданно, исполнено того, что по-английски называется understatement 1, иронии и в то же время не иронии, подтекста, как выразился кто-то. Сдержанной страстности, которой Литератор умело пользовался, - этого у него было не отнять. В переложении непревзойденное мастерство рассказчика неизбежно потерялось бы. Да и сама история этого Моисея была достаточно хорошо известна, и те, кто придвинулся поближе к рассказчику, не могли делать вид, будто узнают нечто совершенно новое. Напротив, они согласно кивали головами, когда речь заходила о подробностях, считавшихся известными посвященным.
1 Преуменьшение (англ.). Здесь: недоговоренность.
Например, в эпизоде 'сошествия с горы'.
- А сошел он, - говорил рассказчик у камина, - всего-навсего с Хардангерийекелен, который и стал его Синаем. Но он воспринимал эту самую что ни на есть реальную гору как некий символ, и, видимо, именно его стремление видеть в горе символ и возбудило подозрения халлингдальцев. Собственно, он отнюдь не скрывал, что сошел с самой обыкновенной горы. - (В этом месте Литератор украдкой бросил взгляд в камин, как бы стараясь скрыть свое волнение, ведь это ему - и, может быть, только ему - было поведано о том, что случилось: покойный сошел в долину с самой обыкновенной горы.) - С самой обычной горы, в самую обычную долину, очевидно, в одном из поселков Халлингдаля. И там увидел он пляски вокруг золотого тельца.
В кружке у камина сдержанно засмеялись. Не громко и открыто, а так, как смеются посвященные, люди, которые могут позволить себе понимающий смешок, несмотря на... несмотря на все.
- И вот он сходит к людям и видит, что каждый поглощен своим. Он сам сказал эту фразу про золотого тельца. Может быть, он имел в виду деньги, а может, наши повседневные заботы. Как вы помните, у него было чуть ли не мистическое восприятие природы, да-да, я бы без колебаний назвал его убежденным пантеистом. Итак, он пережил разочарование. Мы - его друзья, те, кому будет его сильно не хватать, - мы-то знаем, что это была сложная, двойственная натура; по профессии страховой агент, по образованию бухгалтер, человек, привыкший все поверять цифрами, он в то же время был своим в кругу художников, он искал непреходящие ценности, да-да, мы, его друзья, понимаем, как сильно нам будет недоставать именно этой двойственности его натуры. Итак, он сходит к людям, пережив потрясение. Мне вспоминается, как он сам рассказывал об этом, точно это было вчера, а не без малого двадцать лет тому назад:
'Я снова надел лыжи. Я отправился в горы, чтобы на вершине обратиться к своему богу. Но сколько я ни взывал к нему, говоря о безумии мира, о глупости и предательстве, царящих на земле, все было напрасно. Бог не откликнулся на мой зов, он не захотел меня услышать или был заодно с этими халлингдальцами. Но мои скрижали разбить было нельзя, ибо они жили у меня в разуме, а разум мой был тверд, как гранит, мысли мои холодны, как лед в голубых расселинах ледника. И я сказал господу: 'Отойди от меня, лицемерный искуситель, можешь со своими халлингдальцами плясать передо мной, и да погубит вас сатана!' Вот как я разговаривал с богом, и тем не менее моя страховая компания, основанная в 1870 году, существует и поныне и будет существовать во веки веков; а создали ее в тот год, когда Франция устремилась навстречу своему концу'.
Литератор умолк, но смотрел не на слушателей, а в огонь, будто там, в дрожащих языках пламени, ему виделись его печальные воспоминания. Наконец он продолжил рассказ, теперь уже явно подражая, притом весьма искусно, голосу покойного:
'Этот хваленый бог все же явился мне - один-единственный раз, на Хардангерийекелен, в девять часов утра, через три часа после того, как я вышел из Финсе, - он-таки явился мне, да, явился такому ничтожеству, как я. Почему же он отказал мне в божественном откровении, когда я стоял на горе со своими проклятыми скрижалями? А у меня там все было расписано. На одной стороне - закон, на другой - нарушение закона, все разложено по полочкам. Что он, собственно, хотел сказать, отвергая любителя порядка, в кои-то веки именно любителя порядка? Других же удостаивают этой чести... Говорят, поэтов и беременных женщин... почему же не любителя порядка, который печется о своем деле? И ведь эти халлингдальцы, эти обитатели Теллуры, которые не устают повторять, что они - люди (словно это великая заслуга - быть людьми), - они ходят в церковь и молятся тому же богу. Тогда как меня, который постоянно устремлен ввысь, ищет дверь, отверстую на небе, и не может найти, ибо она закрыта тем плотнее, чем голубее небеса, - меня этот бог отвергает, хотя у меня есть что порассказать о халлинге - неутомимой и гибельной пляске повседневности в царстве смерти; я сам плясал ее, но я никогда не забывал о боге, о таинстве. Не каждому дано называться Моисеем. Пусть я не гожусь в предводители, но иногда я могу вести за собой народ, я имею дар пророчества, предвижу бедствия. И если те, кто пляшут халлинг, иногда достают в своей пляске до потолка - это еще не небо'.
Литератор откинул волосы со лба. Этот чисто внешний, непроизвольный жест выдал слушателям его внутреннее волнение. Они выжидательно молчали. А потом уже просто молчали, не ожидая ничего, точно поняли, что продолжать рассказ нельзя: все и так знают, чем кончилась та история. Давным-давно, двадцать лет тому назад. А кончилась она помешательством впечатлительного, наделенного богатым воображением ума, ума, который вообще-то занимался цифрами и вычислениями, за что и был прощен светом.
Уходя, кто-то сказал:
- Я, конечно, не слишком хорошо знал покойного; по правде говоря, он мне казался человеком несколько циничным, но раз у него такие друзья...
Один сказал, уходя:
- Я так мало его знал.
Другой сказал:
- Она прекрасно держится.
Это относилось к вдове. Вдове, которая в это время высыпала из пепельниц окурки.
- По сути дела, я его тоже плохо знала, - сказала вдова. - Да и он меня знал не лучше.
- Все-таки вы были мужем и женой, - заметил ее друг, Литератор.
- Только тебе это и говорить. Как ты думаешь, ничего, если я включу телевизор?
- Ничего? Мне кажется...
- Ладно, не буду. Ты слышал, что говорили гости?
- Да. Ты действительно хорошо держишься.
- Иронизируешь? Тебе кажется, что вдовы всегда хорошо держатся. Ты привык, что это так.
- Пожалуйста, не заводись.
- Я не завожусь. А вот тебе не мешало бы подзавестись. Ты ведь был его лучшим другом.
- Теперь иронизируешь ты. Но я действительно был его лучшим другом. Такое случается довольно часто. Впрочем, все это мы и так прекрасно знаем.
- Да, знаем. Вернее, знали. Все. Или почти все. Выпить ты мне по крайней мере разрешишь?
- Я тебе разрешу все, что хочешь, милая. А чего мы, собственно, не знали?
Она беспокойно ходила по комнате. Пепельниц больше не осталось, бокалы тоже все были убраны. Она покрутила ручки телевизора.
- Не знали, что нам будет являться его призрак, - ответила она. - А теперь иди, мне хочется побыть одной.
И вот все разошлись, каждый к своим заботам.
Тот, кого мы знаем под именем Моисея, ушел первым. Тоже к своим заботам? Его друг, Литератор, пошел к своему письменному столу.
Вдова - женщина, которую теперь называли вдовой, - ушла в себя и больше не пытается играть роль вдовы.
'Эти его приступы ярости, вспышки, за которые он получил свое прозвище, - видит бог, он это все не по злобе, но и я тут тоже ни при чем. Говорят, нужно принимать мир таким, как он есть... а кто это, кстати, говорит? Впрочем, кто бы ни говорил, это верно: если все начнут... Что там дальше, в этом изречении: если все начнут делать так, как сделал один... Тьфу ты господи, памяти никакой не стало. Но разве это я придумала то, что он называл повседневностью, то, что он называл предательством по отношению к жизни? Конечно, коль скоро так живут все, очень удобно изображать из себя исключение, эдакого великого пророка, сверхчеловека, раз ты сам не можешь примириться с неизбежностью будней. Вот о чем мне хотелось бы ему написать. Как это ни смешно, я каждый день сочиняю письма. Письма в мир иной. Не для того, чтобы просить прощения, мне извиняться не в чем, но чтобы объяснить. Удивительно, как нам всегда не хватает времени для объяснений. Муж с женой могут прожить под одной крышей ни много ни мало тридцать лет, и все равно времени не хватит.
Возьмем летний день за городом: я стою на кухне и в окно зову мужчин обедать. Один, скажем, забрался на дерево, другой ловит рыбу. А что делал в своем высокомерии он? Да ничего не делал, сидел сложа руки. Он был погружен в размышления, занят предсказанием бури. Полноте, знал ли он о ней на самом деле, а если знал, то откуда? Нет, конечно, он знал все, по крайней мере многое. Тогда еще один вопрос - обо мне: погрязла ли я в обыденном, стоя на кухне, в чаду и угаре? Это все символы, сказал бы он. Но разве мало символов вокруг нас, разве мы сами не состоим из символов?.. Любила ли я свою кухню? Черта с два! И он бы подтвердил это, потому что, честно говоря, это он тоже знал. Ну и как он реагировал? Нужно отдать ему должное, он ничего не требовал, охотно брал на себя повседневные заботы, освобождал меня и других - детей, например... И что же? Все равно он где-то витал, его не было рядом, тебя не было рядом, слышишь? Я знаю, ты слышишь меня, конечно, слышишь, я знаю, что ты существуешь - может, близко, а может, где-нибудь еще, бесконечно далеко отсюда. Ты всегда был далеко, даже когда находился рядом. А сейчас? Сейчас ты умер. Да, умер. Я повторю еще раз: умер. Ты умер. Но ты и теперь знаешь о надвигающейся буре, сумеешь предсказать ее, а может, и вызвать? Может, и ту бурю ты вызвал сам, в шутку, устроил на море волнение, а потом пошел вытаскивать лодки, ты, наверное, хотел разыграть из себя господа бога или на худой конец предводителя своего народа, своего крошечного народа, изобразить Моисея, а?
И вот я вдова, твоя вдова. Трудно представить себе положение более банальное, чем то, в которое ты поставил меня своей смертью, своей кончиной, как выразился бы наш друг Литератор. Кстати, твои подозрения насчет него необоснованны, как бывают необоснованны все подозрения, пока они сами не