Сколько они плакали, как обнимались… Оксана все выспрашивает мать, от всего ли сердца прощает ее, потому что, от радости, не верит своему счастью…» Она говорит Петру, что всегда ценила его высокую и чистую душу и вышла бы только за него, «если бы не явился… он… погубщик мой…», и Петро берет на себя заботу и об Оксане, и о старой Векле.
В самом конце повести происходит мимолетная встреча Дмитрика с его отцом. Тот проезжал мимо и спросил, чей это мальчик. Получив ответ, что мальчик «капитанский», подарил ребенку гривенник. «Оксана взяла гривенник, взвела глаза к Богу – и кинула тот гривенник за окно; прижала к сердцу Дмитрика – и горько-горько заплакала!..»
О преемственной связи между «Сердешной Оксаной» и «Катериной» Шевченко писал сам Квитка. Были еще два произведения, в которых разрабатывались сходные сюжеты и которые он, без сомнения, хорошо знал: «Бедная Лиза» Карамзина и «Эда» Баратынского. Нет нужды детально аргументировать своеобразие произведения Квитки – оно очевидно. У Карамзина и Баратынского практически отсутствует социальный аспект – и в том, и в другом случаях перед нами истории несчастной любви.
У Квитки он налицо, хотя выявлен в более мягкой форме, чем в «Катерине». Но, на наш взгляд, ни один из писателей, разрабатывавших этот сюжет, не вложил в это той напряженной эмоциональности, которую мы видим в «Сердешной Оксане». Квитка намеренно не желал скрывать остроты своих чувств. Это отразилось и в монологах, обращенных к несчастной героине, и в остроте антитез, дающей себя знать на многих страницах повести. Квитка сумел вложить в обрисовку образа Оксаны очень яркое представление о себе самом.
Третья повесть, которая, на наш взгляд, не может быть обойдена вниманием, – «Украинские дипломаты». Читатель 1840-х гг., открывший очередной номер «Современника» и увидевший в нем это название, разумеется, хорошо знал, что Украина не была государством, поддерживавшим дипломатические отношения, имевшим посольства, консульства и, соответственно, штат дипломатических работников. Не прочитав ни одной строчки озаглавленного так произведения, он загодя проникался пониманием, что речь пойдет о дипломатах в другом смысле этого слова – людях хитрых, уклончивых, скрывающих свои подлинные намерения. Позднее и Даль определит «дипломатов» как людей скрытных и изворотливых. А если этот читатель успел к тому времени получить хоть какое-то представление о творческой манере автора повести, то он скорее всего улавливал и вложенную в ее название существенную долю иронии.
Если же такое ощущение возникало, то оно получало подтверждение с первых же строк. В са5мой эпической тональности писатель сообщает, что если прежде 21 число июня месяца ни в русской, ни во всеобщей истории никаким достопамятным событием отмечено не было, то в тридцать втором году это произошло. Чтобы мы прониклись глубокой значимостью этого события, писатель сообщает, что случилось оно «в 20-й минуте двенадцатого часа до полудня, при ясном, безоблачном небе, при +20°». Оказывается, в эту минуту случилось что-то такое, что сделало этот день «навсегда заметным»: «дворовые гуси Никифора Омельяновича Тпрунькевича, не быв никем водимы, наставляемыми, подгоняемы и побуждаемы, сами собою, добровольно и самоуправно, всего счетом 13 гусей серых и белых, обоих полов и различного возраста, перешли с полей владельца своего и взошли на землю, принадлежащую Кириллу Петровичу Шпаку, засеянную собственным его овсом». А Кирилл Петрович, «как был темперамента холерического», «не размышляя долго и не сообразив последствий, приказал тех гусей побить».
Вся трубно-фанфарная торжественность, которой проникнуто описание столь заурядного события, говорит о глубинном влиянии, которое оказал на Квитку Гоголь. Можно ли не вспомнить, в каких возвышенных выражениях, с каким обилием восклицательных предложений описана бекеша Ивана Ивановича, да и самоуправные гуси невольно вызывают в памяти «гусака», приведшего к ссоре с Иваном Никифоровичем. И фамилии подобраны значащие: «Тпру» – восклицание, которым кучер останавливает коней, а «шпак» – это скворец. Как мы увидим, фамилии героев еще сыграют свою роль в последующем повествовании. И далее сарказм рассказчика, как говорится, набирает обороты.
Никифор Омельянович на трех листах гербовой бумаги 50-копеечного достоинства описывает неслыханные обиды, ежегодно, ежемесячно, ежедневно и ежечасно творимые ему Кириллом Петровичем и завершившиеся безжалостным побитием его гусей. «Тут в подробности изочтен весь могущий быть приплод от сих тринадцати гусей, польза от мяса, потрохов, перья и пуху с них, обстоятельно выведена сумма в сложности десятилетнего дохода с процентами, и в таковой сумме подано исковое прошение». Но и Кирилл Петрович не плошал. Он на гербовой бумаге того же достоинства изложил творимые против него личные неуважения, насилия по имению, и между прочих притеснений даже самые гуси «нанесли ему обиду, выбив у него овса десять десятин; доход с них вычислен аккуратно и приведен в сложность за десять лет также с „проценты“. Сумма иску вышла гораздо значительнее, нежели у Никифора Омельяновича Тпрунькевича».
Как водится, оба склочника были так охвачены ажиотажем борьбы, что ввергли себя в расходы, несоизмеримые с теми, из-за которых затевалось дело: «не один раз каждый из спорящихся обязан был за свой счет поднимать суд, призывать понятых и угощать всех, но и писание прошений и отзывов чрезвычайно умножилось, и уже спорящимся надоело тягаться. И как не надоесть, когда с начала дела до 1837 года (т. е. за пять лет! –
Уже начали обе стороны поговаривать о «примирии» между собою, как явился к Тпрунькевичу человек с предложением написать новое прошение и уверял, что от того прошения Кирилл Петрович так струсит, что поспешит миром прекратить дело, заплатя искомую сумму. Прошение это, однако, имело прямо противоположные последствия. Кирилл Петрович был крайне разгневан, что именуют его не Кириллом, как следует, а «Кирилою», а главное, тем, что «взвел сие дело на Тпрунькевича из праздной жизни, подобно, как делали предки его и сам родоначальник их, занимавшийся одним давлением шпаков, т. е.