в последующих письмах: так он, описывая постоянство обстановки в своем доме, говорит: «…Утро, день и вечер – все одни и те же кулисы»[20].
Естественно, Фалалей не мог обойти вниманием получившую в то время нездоровое распространение тягу к иностранному и особенно к французскому. Его жену «сокрушает» то, что «
Требования весьма скромные: «выучить болтать хотя употребительные в публике слова; до правильного выговора дела нет – в свете понатрется. Когда г. мусье может учить читать – то хорошо; а когда нет – то и не нужно <…> Когда г. мусье на все сие согласится, то пусть приезжает в село… Он очень понравился жене моей. Да уж и проказник же, и весельчак, и преострая голова! Мы его ни слова не понимали; однако ж премного хохотали, когда он нам что-нибудь рассказывал по-своему. Нет – таки видно, что умница! Уж француза тотчас приметишь»[22]. Все в этом небольшом монологе, вплоть до тавтологии «г. мусье» выдает в авторе зоркого сатирика, тонко ощущающего природу слова.
Насмешками над угодливым и неумелым низкопоклонством поместного дворянства нафаршировано и следующее письмо. Здесь появляется новый персонаж – по сведениям Фалалея, в прошлом Французский граф, а ныне барон. Он оказался «человек бойкой», и когда мы «пустилися в расспросы про его землю и про другие иностранные», «рассказы его полились рекою, хотя и мутною от смеси французского с русским (вспомним грибоедовскую смесь французского с нижегородским. –
То, что «золотой человек» беззастенчиво вешает им лапшу на уши, туповатому Фалалею и в голову не приходит, и он изрекает поистине замечательную сентенцию: «Из сего разговора узнал я в первой раз в жизни, что в каждом государстве разные нравы и обычаи. Ведь чудеса же на свете! Кому бы пришло в голову заметить это? А француз не пропустил»[23]. А когда тот вызывается стать учителем, восторгу нашего героя нет предела: «Нет таки правду сказать, великая нация, великие люди! Прошу же покорно наших русских посмотреть: не распознаешь, сударь, графа от простого дворянина иначе, как только по пашпорту или по бумагам; все так просто, так незатейливо. Нет, не скоро мы еще будем подобны французам; хотя и крепко хотим все перенять у них!» К общему восторгу новый учитель и властитель дум «созвал всю дворню, приказал барыню называть мадам, Дуняшу – мадемуазель, меня – Фалурден, а себя – мосье Леконт»[24]. Вне себя от счастья наш герой подписывает это письмо своим новым именем: «Фалурден Повинухин».
Некоторое время он пребывает в состоянии эйфории, в восторге от того, что он «уже теперь не простой русской помещик, а познакомился с французским просвещением» и «выбился из Фалалеев в Фалурдены». «Наши крестьяне неучи есть и будут <…>…Послушайте-ка
Но, как видно из этого же письма, до его сознания начинает доходить, что действия Леконта не так уж бескорыстны: «Немного радость моя смущается, что управляет всем моим имением мусье Леконт, а я подавай денег. Занимал, – да уж и голова кружится; даже и подушные с крестьян, вместо казны, в руках у француза». Помогает обирать незадачливого помещика и мадам Пур-ту: «взглянет – я и растаял, заговорит – я ключи вынимаю, запоет – отпираю шкаф, возьмет меня за бородку – я за деньги, она их подхватит – да и тягу»[27].
Но полное отрезвление наступает позднее, о нем мы узнаем из письма, присланного из Тулы. «Вот куда меня нелегкая занесла! подобных приключений, я думаю, ни с одним православным не случится. Чтоб сквозь землю провалились все французские Леконты, маркизы, бароны, мусьи, мадамы, мамзели с их кружевами, машинами, станками, нитками! чтоб отныне и до века всякой человек – хоть крошечку честный – боялся прикоснуться, как к чуме, ко всему французскому в воздухе, земле, огне и воде! Ох, мои батюшки! не могу опомниться до сих пор. Ну, уж удружили мне своим просвещением, обогатили своею экономиею, возвеселили новомодными заведениями!! Был барин – стал хуже холопа; мог прокормить сотню французских голяков – теперь сам гол как сокол; имел 1000 душ – и чуть свою душеньку удерживаю в теле…»[28]
Подробно описав историю своих злоключений, разоренный помещик в завершение своего пространного послания пишет: «Прощайте, господа! Да сохранит вас судьба от всего, что только называется
Квитка не только отдавал себе отчет в том, что его Фалалей – лицо типическое, но и прямо указывал на это уже во втором письме: «…Не я ведь первый, не я последний; и потому не воскликнет ли кто, прочтя письмо мое: „Уж не я ли это?“»[30]. Ограниченность