сообщническим кивком, делала такое лицо, что все я, конечно, понимаю, и одобряю, и знаю, что иначе нельзя, и говорила обыденные слова, но и я, и он чувствовали - весь этот сироп отдает химией. Я стояла в коридоре, он, присев, завязывал шнурки, я молча смотрела. Я хотела, чтобы он почистил зубы и остался, хотела утром выдать ему рубашку, командовать, велеть привести в порядок ботинки. Я хотела иметь возможность ввязываться в разговоры в очередях, вставляя: а мой муж ест то-то и то-то, но у Саши была мама, с которой он путешествовал в Филармонию, покупал ей приносимые на объект кофточки, бегал по городу, добывая сердечные лекарства. Теперь он регулярно звонил ей от нас, сообщал, когда придет, и по тому, как он не упоминал мое имя, вежливо-холодно говорил, я чувствовала - у них разлад, виной всему мы с Федькой. И, кинув взгляд на Федькины лопоухие розовые уши, я чувствовала, как закипает все внутри. Однажды я вслух размышляла, что надо Федьку в спортивный кружок, сидит крючком, Саша усмехнулся: - Мама отдавала меня в фигурное катание, был такой фигурист Толлер Кренстон, может, помнишь, она хотела, чтоб я был, как он. Я улыбнулась - Саша был похож скорее на мишку в зоопарке, ходил вразвалку. - Потом она отдавала меня еще в музыкальную школу, - прибавил он, вспоминая, - мечтала, чтоб я был вроде Вэна Клайберна. - Толлер Кренстон, Вэн Клайберн - и вдруг так влип! - завершила мысль я, оглядывая стены тесной квартирки. Он не отмахнулся, он серьезно сказал: Надь, со временем она поймет, я бы не хотел вот так, сразу, но - как ты решишь... - Это было сказано с напряжением, он затаился, ждал. Я представила, как после методичного тупого перетягивания я вдруг единым усилием вырвала бы у его так похожей на меня мамы победу и могла бы, значит, торжествовать. - Конечно, не горит, - беспечно сказала я, и в ответ был его благодарный взгляд, я дала себе очередную клятву не говорить никогда ни слова. Я молчала об этом, но срывалась в другом. Я поняла, что человек не может измениться - воспитанье, самовоспитанье, внутренняя работа - все это ерунда и, угрызайся, не угрызайся, все равно, нет-нет, да и вылезет из тебя твоя суть нечаянным словом, просто взглядом, мыслью. Моя суть - находиться в центре и дирижировать, чтобы все вокруг делалось, как я хочу, а у окружающих возникал бы радостный отклик, или вздох, или стон. Саша всегда играл только соло, дирижирование ему было противопоказано. Марине в его группе так легко было бездельничать, он старался все сделать сам, когда зашивался, подходил с извинительными прибавками:

- Если тебе не трудно, - просил: - сделай, пожалуйста. Он так просил и меня. Я бы на его месте просто велела: отредактируй быстренько вот тут. Он подходил, мялся, заводил свое: если тебе не затруднит, даже меня попросить ему казалось неловко.

Мы были разные, я сразу примеривалась, будет человек моим, или нет, и что тогда смогу с ним сделать. Саша ни на кого не покушался, он был сам по себе, как явление природы - падающий снег, текущая речка. Мне очень хотелось, я могла бы повернуть речку вспять, разбомбить снежное облако, но, глядя на Сашины безнадежно-упрямо сжатые губы, устремленный в себя взгляд, чувствовала - последствия будут необратимы. А главное, я не знала, зачем мне так надо сделать с ним все по-своему - потому ли, что я совсем не могу иначе, или потому что оптимальность этого засажена и вбита в голову.

Я понимала, почему раньше шли в отшельники или в монастырь - убежать от людей, которым ты можешь доставить вред, уйти туда, где тебя никто не знает, чтобы никого нельзя было ни огорчить, не переделать. Я бы тоже ушла, если б было кому растить Федьку. Вот выращу, буду ему не нужна, может, еще и уйду.

Я иногда думаю, скорей всего, я просто свихнулась, может, вполне нормально, хотеть определенности, требовать, чтоб так или этак, устраивать сцены, бить по морде, рвать волосы. Может быть, так и должна поступать нормальная женщина, а все эти мысли - навязчивый бред, болезнь, комплекс, возникший еще в детстве. Я помню, я, маленькая, лежу в кровати, слушаю, как говорят мама с папой в другой комнате, обсуждая чьих-то взрослых, жестоких к родителям детей. Я не очень-то понимала, чем плохи эти дети, но ясно слышала покорность и смирение в родительских грустных голосах. Я вдруг очень хорошо поняла, они не знают, как будет у них со мной, когда я стану большая, но готовы принять любую долю. И я ужаснулась этому смирению и неизвестности, какой же я буду, и что это время так далеко, а я не в состоянии сейчас ничего сделать и ни за что ручаться и могу, значит, действительно, вырасти, все забыть и сделаться плохой и злой.

Я не забыла, но все равно выросла злая, с неласковыми скорыми руками: я мыла лапы щенку, взятому когда-то Федьке, торопилась, дергала шерсть, пес скулил, ему было больно.

Любила ли, люблю я их - пса, родителей, Алика, Федьку, Сашу? Да, любила, люблю, но щенок бежал, поджав хвост, в самый дальний угол, под шкаф, когда, схватив протянутый простодушным гостем кусок колбасы, был застигнут моим металлическим 'Фу!', а потом умер от чумки. Да, люблю, но родители часто смотрят с боязливой неуверенностью, ждут моего вечно раздраженного: зачем судить, если не понимаешь? Да любила, люблю, но Алик бежал на Север, а Федька еле выкарабкался, а бежать ему от меня некуда. И вот Саша тоже, Саша - тоже краснел и пожимал плечами на вопрос, почему же он не летит на самолете, и у него тоже было смущенно-растерянное лицо, и могла ли я вцепляться мертвой хваткой, когда и сама толком не знала, лучше ему будет со мной или хуже.

Что значит любить? Может, я вру, и вообще этого не умею? Я помню, мне жутко хотелось потрогать волосы Алика, когда я слушала его пение у костра, хотелось узнать, правда ли они такие жесткие, как кажутся. Был бездумный туман на полгода, потом недоумение - вот и все. С Сашей не было тумана, мне кажется, все у нас окончательно случилось, потому что так принято, нужно, мы с Сашей отдавали дань этому закону. В первый раз, когда все было, он уходил потихоньку, не зажигая свет, в темноте зашнуровал свои ботинки, очень тихо прикрыл дверь, а я не спала и думала об Алике, о Федьке, о том, как ужасна, вообще, жизнь, и если уж умирать, так, что ли, скорее б.

Зато мы могли часами разговаривать. Сашин единственный с детства друг женился, уехал, больше друзей не было, я понимала - Саша не умел врать, приспосабливаться, он все делал всерьез - работал, общался, не было вокруг с кем можно было говорить о работе, тут подвернулась я.

Я укладывала Федьку, мы шли на кухню пить чай, мы походили на прожившую пятьдесят лет счастливую супружескую пару. Я рассказывала ему, что сидит во мне червь, не дающий покоя, мне неинтересно просто есть, спать, работать, смотреть телевизор, мне надо, чтобы все это одушевлялось каждый раз разной идеей, а в результате я чуть не погубила Федьку. - Я знаю, что так не надо, но не знаю, как можно иначе, - говорила я ему, - вот теперь всунулась в твою деятельность, только и думаю: сделаю так, а что он скажет? - Саша отмахивался, но поддерживал то, что касалось одержимости идеей. - Я тоже, говорил он, - я в выходные просыпаюсь не позже семи, сразу соображаю, что там, в оконечном каскаде, почему сбой, спать не могу, встаю, начинаю пробовать на макете. Мама говорит: что ты все сидишь, отдохни в выходной, сходи в кино, познакомься с кем-нибудь. - Не хочу я, - говорю, - некогда, понимаешь, да и неинтересно. - А со мной интересно? - спрашивала я. - Ну, с тобой! - говорил он серьезно. - С тобой - другое дело. - А чем другое, какое другое? - домогалась я. - С тобой хоть поговоришь, а с ними - неси всякие глупости... - опять же серьезно и печально говорил он, и я приставала и дальше: - Значит, я синий чулок, что ли, это ты хочешь сказать? - Ты не синий чулок, ты длинный язык! - ругался он. - Все скажи да расскажи, все тебе знать надо! - Хоть и синий чулок, а все же женщина, - не унималась я. Женщинам говорят всякие слова, мне небось тоже хочется услышать, как ты полагаешь? - Вот именно, всякие - можно такие, а можно - противоположные, лишь бы ублажали, а она будет сидеть и млеть - вот ваше племя, - злился он. Я смеялась, потом соглашалась: - Правда, Саша, бабы есть ужасные! Зайдет ко мне соседка, спокойная, толстая, вытаращит глаза: - Надь, ты знаешь, есть в нашей булочной шоколад 'Тройка' с колотыми орехами. Не-е-ет, не с тертыми, а именно с колотыми, разгрызаешь, а там орехи - так вкусно! - Или час рассказывает, как меняется, кто ей звонил, кому она звонила. - Моя, говорит, - мечта - трехкомнатная квартира у 'Академической'! Я бы ее отделала! - Я молчу, злюсь - мечта у нее - нажраться шоколада с колотыми орехами и спустить воду в отделанном сортире у метро 'Академическая'! А потом думаю - нормальное человеческое желание, это просто я человеконенавистница, а сама чуть не загубила Федьку. Да и чем гордиться? К вечеру устану, выпялюсь в телевизор, сижу, смотрю ерунду всякую, и хоть плачь!...

Так мы говорили без видимой логики, перескакивая с одного на другое. Саша узнал о затее Тузова, сначала смеялся: несерьезно, никто ему такой заказ не подпишет! Заказ подписали, Саша мрачнел, ходил к главному инженеру, к директору, те отговаривались быстротой получения результатов, стало быть, и денег, а предприятие - в тяжелом положении. - Когда оно было в легком? восклицал Саша. - Огородникам-садоводам, охотникам-рыболовам, автомобилистам, - загибал он пальцы, - прекрасно живется и в вечном прорыве, а когда говоришь: - Не прошу - помогайте, не мешайте хотя бы работать - нет, всем нужно совсем другое!

Он перестал восклицать, когда вся его группа по одному потянулась к Тузову. Саша приходил и молчал, не вспыхивал его взгляд, не махал он рукой дурашливо, как раньше, тряхнув головой, пропев тонким голосом: А-аа! Ерунда! Сидел ли он раньше за дисплеем, чинил ли телевизор, изображал ли, кряхтя, перед Федькой поверженного самбиста, глаза и щеки его горели, губы были алые оттого, что он их то и дело кусал в азарте. Перед ним всегда была далекая или близкая цель, жизнь для него заключалась в движении к цели. Куда все это делось? Он сидел, смотрел в пространство, коротко вздыхал: да-а... с новой интонацией, появившейся у него совсем недавно, со старческим каким-то вздохом: мол, прожита жизнь, суетились-суетились, а что толку? Мне хотелось потрясти его, хотелось оживить, восстановить. Сашина цель таяла, размывалась, губы его бледнели, взгляд гас. Я смотрела на него, и в голову лезли дурацкие мысли, что он может когда-нибудь умереть, что вот это его тело, руки, ноги, сердце однажды остановятся, зафиксируются в последнем положении, и не будет больше движения, жизни - все кончится. Я физически ощущала, как слово 'бренность', которое раньше я могла применить к кому угодно, но не к Саше, подобралось и к нему. Он завязывал свои шнурки, я молча стояла и думала: зачем ты уходишь, останься, я постараюсь, тебе будет легче. Но все мои старанья сводились к ругани с Бенедиктовичем, к зажигательным и бессильным монологам на кухне, к молчанью и вздрагиванью от каждого этого его 'да-а...'

Наша последняя прогулка была во Всеволожск. Я предложила съездить погулять, пройтись заодно по магазинам. Такие же намерения оказались и у народа, битком набившего электричку. Все высадились, шли по перрону, как идет демонстрация, я думала: вот, завезла... Саша был молчалив, как все последнее время, Федька, наоборот - в прекрасном расположении, я пообещала ему купить что-нибудь интересное.

Я помню, я ныряла во все, по очереди, магазины. Было солнце, снег уже весь растаял, народ толпился у прилавков в распахнутых пальто, лица блестели от пота, я покупала детские тренировочные. Я выходила из душегубок магазинов и видела их, Сашу с Федькой, Саша ждал безучастно, Федька все чего-то лез к нему, его распирала энергия. Я вышла из 'Детского мира', жмурясь от солнца, поискала их взглядом, Федька изображал прием самбо, копошился внизу, пытался заломить Саше за спину руку. Саша машинально подыгрывал, потом, когда Федька совсем уж вошел в раж, сказал: Федя, не надо, а? Федя, хватит... Он сказал это обычным голосом, без особого выражения, но Федька вдруг бросил его руку, лицо его скривилось, он швыркнул носом, отошел от Саши к забору и отвернулся. Саша стоял, задумавшись, никак не реагируя. Федька вдруг обернулся и посмотрел на него от своего забора. В глазах были и обида, и надежда, что Саша сейчас очнется и набежит: а ну-ка обороняйся! Саша не заметил, Федька снова отвернулся, швыркнул только еще раз носом. Я незаметно вернулась в магазин, купила Федьке машинку, а когда вышла снова, они опять уже боролись, и Федька на всю улицу хохотал. Я стояла, смотрела на них с машинкой в руках. Я вдруг подумала, сколько еще все так может продолжаться, Федька привык, прирос к Саше, а где-то там живет Сашина мама, ежедневно напоминает о себе аккуратными бутербродами в фольге, которые Саша вынимает к чаю на объекте. Саша молчит, ускользает, и все так погано на работе. Что же будет, сможет ли он без нас, сможем мы без него, кажется ли абсурдом и ему то, что кажется невозможным мне, или я вовсе ничего не понимаю.

Я вдруг на секунду словно обрела другое зрение, мне показалось, что все, о чем я думала, беспокоилась, волновалась - выдумка, а истина на неизвестной глубине. Я смотрела, как снисходительно Саша посмеивался, поддаваясь Федьке, смотрела испытующе: тот ли? такой ли? Саша заметил меня, сказал Феде: ну, сдаюсь, вот мама твоя, - и я тряхнула головой, стараясь сбросить наваждение, решительно направилась к ним, улыбаясь, крутила перед

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×