(Фома Опискин), на другом – одинокий гений апофатического «подполья». Шкалу положительных итогов образуют «идиоты», дети, «безумцы» – предчувственники образа Божьего и Сам Христос молчащий в «Легенде» Карамазова.
Метафизика молчания
Страдающий герой Достоевского одержим жаждой fe-условного общения в полноте выговоренности и услышанности. На этом фоне автор последовательно дискредитирует формы светского («пети-жё») и даже монастырского общения (сцена в келье Зосимы с участием Федора Павловича Карамазова; Ферапонт пред гробом Зосимы), снижает этикетное слово, бытовой церемониал и прочие формы вежливой жизни.
«Друга первый взгляд, растерянный и жуткий», образ которого (по сходному поводу) оставило нам знаменитое стихотворение поэтессы Серебряного века, своим метафизическим прообразом, возможно, имело поэтику взгляда в прозе Достоевского.
Молчание и взгляд, безмолвная оглядка и невидимые флюиды понимания, пространство общей памяти и сопряженность душевных составов в предъявленности одного «я» другому, духовное предстояние милости падшему – таков метафизический антураж общения, для которого обетование спасения «я» всяческих есть внутренняя самоцель, а доверие – имманентный закон подлинной человечности и условие этической приязни.
Драматизация взгляда как значимый компонент сценариумов общения впервые, кажется, отмечена в работах И.Л. Альми; они названы «сильными сценами»[63].
Справедливо сказано другим исследователем, что в ситуации обмена взглядами примеры «типа
Герои Достоевского нередко ощущают себя в мире обветшалой, семантически дряблой, беспомощной речи. Слово устного общения поражено какой- то немощью интонации, оно невнятно, сплошь и рядом косноязычно, анемично и склеротично. Дискредитация устного слова в мире неустанно говорящих героев идет через избыточность употребления, включая навязчивые самоповторы фраз внутренней речи в спорящем с самим собой сознании: «Всё это я сам с собой переспорил <…> и так надоела мне тогда вся эта болтовня! Я всё хотел забыть <…> и перестать болтать!» (6, 321). Достоевский, мастерски изображавший образцы чужого красноречия (в частности, судебного) и сам – виртуоз суггестивного и фасцинативного слова, знал о риторической эпидемии своего века: слово, призванное убеждать, провисает в пустоте необретенного смысла. В этом моменте Достоевский-ритор неожиданно близок столь недружественному к нему М.Е. Салтыкову-Щедрину. Новый хозяин «Отечественных записок» – знаток лживых речей служебно-чиновничьей повседневности, точно подметил вербальный изъян своего века: обратной стороной интенсивной работы над философским языком в среде публицистов, ораторов и историографов общественной жизни стал незаметно возросший фантом демагогии, тупикового слова в сфере обыденного риторического сознания, с его готовностью применять словесные клише, «наползающие на язык по мере надобности», как у Иудушки [65].
Развенчание пустого слова через дискредитацию его смысла имеет у Достоевского и другие формы: образы речевого сальеризма (речи деловых людей); шутовская комика интонационного жеста (Фома Опискин; капитан Лебядкин; Федор Павлович Карамазов в келье Зосимы); отрицание логической точки, когда фраза принимает позу нерешительности и боязливой самооглядки; переквалификация беспроблемного в проблемное (гостиная болтовня в «Подростке»; поляки в «Братьях Карамазовых»); превалирование вопроса над ответом.
Полноты отрешения от бессильного слова герой Достоевского достигает в молчании.
Чтобы этот мотив мог быть обоснован в качестве специальной темы, нам необходим кратчайший комментарий этой категории в культурно- историческом плане.
По минимуму контекстов термина молчание можно понимать как: 1) самоотрицание звучащего высказывания во имя утверждения невербализуемых ценностей; 2) мифологему религиозного опыта, в которой обобщен 3) тип поведения и созерцательно-аскетической практики в христианстве (исихазм), буддизме и индуизме. По изящной гипотезе Б.Ф. Поршнева, в молчании скрыт антропогенез внутренней речи и мыслительной диалогики (речь возникла, когда один спросил, а второй промолчал[66]).
Для архаического сознания в молчании дан эквивалент надчеловеческого тайного знания (см. молчание Судьбы-Мойры), мудрости (Кн. притч.
На разных уровнях, но с равным успехом молчание демонстрирует свойство быть мировоззренческой альтернативой: воплю ветхозаветного человека противостала умная молитва христианина; смеху толпы на площади оппонентен иной тип поведения: «народ безмолвствует».
Прежде чем превратиться в изысканный риторический прием («красноречивое молчание»), принцип выразительной немоты проявил себя в формах