Роман и бунт
Можно разделить литературу на два вида: литературу соглашательства, в общем и целом представленную древними веками и классической эпохой, и диссидентскую литературу, берущую начало во временах модерна. Первое, что бросается в глаза: в соглашательской литературе роман остается редким явлением. За редкими исключениями даже немногие существующие романы основаны не на истории, а на фантазии («Эфиопика», «Астрея»). Это не романы, а сказки. Напротив, в литературе диссидентской происходит подлинное развитие романного жанра, которое продолжается, постоянно обогащаясь, вплоть до наших дней — одновременно с развитием революционной критики. Роман рождается вместе с бунтарским духом и в эстетическом плане выражает те же чаяния.
Словарь Литтре дает роману следующее определение: «Вымышленная история, написанная прозой». Но насколько это определение полно? Вот что пишет католический критик[98]: «Искусство, какую бы цель перед собой ни ставило, всегда повинно в соперничестве с Богом». Действительно, рассуждая о романе, правильнее говорить о соперничестве с Богом, чем о конкуренции, существующей в гражданском обществе. Тибоде имел в виду примерно то же самое, когда сказал о Бальзаке: «Человеческая комедия» — это «подражание Богу-отцу». Складывается впечатление, что великая литература стремится создавать замкнутые вселенные или совершенные типажи. Западная литература в лучших своих произведениях не ограничивается воспроизведением повседневной жизни. Она постоянно создает великие образы, воодушевляется ими и бросается их исследовать.
В сущности, сочинение и чтение романов — странное занятие. Какая необходимость заставляет людей придумывать историю, заново тасуя достоверные факты? Если даже согласиться с примитивным объяснением — дескать, все дело в удовольствии, которое получают автор и читатель, — то возникает вопрос: почему большинство людей получают удовольствие, с интересом следя за выдуманной историей? Революционная критика осуждает чистый роман как способ бегства от действительности, доступный праздному воображению. В свою очередь, в быту «романом» называют лживую писанину бездарного журналиста. Пару столетий назад на том же бытовом уровне и вопреки всякой очевидности считалось, что девушки обязаны быть «романтическими», что подразумевало: эти идеальные создания понятия не имеют о том, как устроена реальная жизнь. В общем и целом всегда доминировало убеждение, что роман никак не связан с реальной жизнью, которую приукрашивает и искажает. Поэтому самым простым и самым распространенным оставалось представление о том, что чтение романов — это способ не думать о собственном существовании. Обыватель и революционный критик сошлись во мнениях.
Но от чего мы убегаем, читая романы? От невыносимой действительности? Но счастливые люди тоже читают романы, и давно замечено, что жестокое страдание отбивает вкус к чтению. С другой стороны, романная вселенная явно менее осязаема и важна, чем та, в которой нас постоянно осаждают люди из плоти и крови. Так каким же чудом Адольф кажется нам гораздо более близким знакомым, чем Бенжамен Констан, а граф Моска — чем наши профессиональные моралисты? Однажды Бальзак, завершая долгий разговор о политике и судьбах мира, сказал: «А теперь вернемся к серьезным вещам». Он имел в виду свои романы. Нет, стремление «сбежать» никак не объясняет ни бесспорную серьезность романного мира, ни упорство, с каким мы продолжаем принимать всерьез бесчисленные мифы, на протяжении двух веков предлагаемые нам романическим гением. Разумеется, романная действительность предполагает нечто вроде отказа от реальности. Но этот отказ не означает простого бегства. Может быть, роман — это попытка прекрасной разочарованной души отгородиться от мира, чтобы, согласно Гегелю, сотворить себе вымышленный мир, где полновластно царит мораль? Но нравоучительный роман все-таки далек от вершин великой литературы, а лучший из «розовых» романов — «Поль и Виргиния» — настолько печален, что вряд ли способен кого-то утешить.
Противоречие заключается в следующем: человек отказывается принимать мир таким, как есть, но в то же время не желает от него освободиться. На самом деле люди дорожат миром и в подавляющем большинстве совершенно не хотят его покидать. Вовсе не стремясь забыть о нем, они, напротив, страдают от того, что не могут завладеть им в большей степени, — странные граждане мира, сосланные на родину. Если не считать молниеносных мгновений полноты, реальность всегда представляется им незавершенной. Их действия в результате других действий не достигают цели да еще и оказываются предосудительными с самой неожиданной стороны, они пропадают, как вода возле уст Тантала, проваливаясь в неизвестно где находящееся устье. Узнать, где это устье, подчинить себе русло реки, прожить, наконец, жизнь как судьбу — вот о чем они тоскуют в густой чаще своей родины. Но видение, способное все-таки хотя бы в сознании примирить их с собой, может появиться — если появится — лишь в мимолетный миг смерти, когда все заканчивается. Чтобы хоть раз ощутить свое бытие в мире, приходится распроститься с бытием.
Тут и рождается болезненная зависть, которую столь многие люди испытывают к другим. Глядя на чужое существование со стороны, они видят цельность и единство, которых на самом деле нет, но которые наблюдателю представляются очевидными. Он видит лишь верхнюю линию горного кряжа, понятия не имея о тех разрушительных процессах, которые происходят внутри его. И тогда мы превращаем эти чужие существования в искусство. Мы просто-напросто их романизируем. В этом смысле каждый из нас стремится превратить свою жизнь в произведение искусства. Мы желаем, чтобы любовь длилась вечно, но знаем, что она быстротечна; но даже если случится чудо и любовь будет длиться всю жизнь, она все равно останется незавершенной. Возможно, в своей неутолимой жажде длиться мы лучше бы поняли сущность земного страдания, если бы знали, что оно вечно. Похоже, иногда великие души ужасаются не столько самой боли, сколько тому, что она преходяща. За неимением бесконечного счастья «сделать» судьбу могло бы длительное