Мюллер внимательно прочитал телеграмму, поинтересовался:
— Фокусов нет?
— А какие могут быть фокусы? Все просто, как мычание…
33. УЖ ЕСЛИ ДЕЛАТЬ СПЕКТАКЛЬ, ТАК ЗРЕЛИЩНО!
Как никто другой, Борман понимал, что все сейчас решают не дни, но часы, быть может, даже минуты.
Он понимал, что отъезд Гитлера в Альпийский редут нанесет удар по тому плану, который он выносил, утвердил для себя и проработал во всех деталях.
Он поэтому продолжал делать все, чтобы Гитлер остался в Берлине, с тревогой наблюдая за тем, как фюрер ищуще выспрашивал визитеров про то, стоит ли ему продолжать борьбу из ставки или, быть может, целесообразнее улететь в Берхтесгаден.
Как никто другой зная характер Гитлера, рейхсляйтер понимал, что мания подозрительности, овладевавшая фюрером с каждым днем все более и более, диктует ему решения странные, идущие, как правило, от противного. Борман знал, что когда ему надо было провести какую-то кандидатуру, то быстро и надежно это можно сделать в том случае, если уговорить Лея или Шпеера (к ним фюрер был неравнодушен) дать негативную характеристику тому, на кого ставил он сам, Борман. Тогда по прошествии двух-трех дней можно было входить с предложением, и Гитлер обычно утверждал назначение того человека, который был угоден Борману.
Причем, эта симпатия Гитлера возникла потому, что Лей страдал запоями, и Гитлер поэтому относился к нему с брезгливым, но в то же время жалостливым интересом; поскольку Лей был из рабочих и руководил «Трудовым фронтом», фюрер считал необходимым держать его подле себя; он считал также, что человек, страдающий недугом, который карался по законам партийной этики, будет ему особенно предан; так же он относился к Шпееру: в последние месяцы его любимец, самый знаменитый архитектор рейха, ставший министром военной экономики, позволял себе открыто говорить фюреру, что война проиграна и поэтому уничтожение мостов, дорог и заводов лишит германскую промышленность шанса на послевоенное возрождение, которое возможно лишь при содействии западного капитала, традиционно заинтересованного в создании санитарного антибольшевистского кордона. Никому другому Гитлер не простил бы таких высказываний; слушая Шпеера, он как-то странно улыбался; Борману порою казалось, что фюрер обладает удивительным даром не слышать то, что ему не хотелось слышать; после тяжелого разговора со Шпеером, когда все присутствовавшие при этом замерли, страшась стать свидетелями истерики, которая могла бы кончиться приказом немедленно расстрелять любимца, фюрер вдруг пригласил министра к себе и, ласково усадив за стол, принес чертежи «музея фюрера» в Линце.
Расстелив листы ватмана на столе, Гитлер сказал:
— Шпеер, послушайте, чем внимательнее я рассматриваю ваш проект, тем более тяжелыми мне кажутся скульптуры через Дунай. Все-таки Линц — легкий город, следовательно, необходима абсолютная пропорция. Что вы на это скажете?
Шпеер с ужасом посмотрел на фюрера: Линц бомбили союзники, вопрос захвата города русскими был вопросом недель, а этот человек с трясущимися руками и большими, навыкате, зелеными глазами говорил о будущем музее, о пропорции форм и о скульптурах через Дунай.
…Именно к Шпееру и обратился Борман, когда тот приехал с фронта в рейхсканцелярию.
— Послушайте, Альберт, — сказал Борман, дружески обнимая ненавистного ему любимца фюрера, — мне кажется, что сейчас вам зададут вопрос, стоит ли нам уходить в Берхтесгаден. Вы же понимаете, что открытое столкновение между красными и англо-американцами — вопрос месяцев, нам надо еще немного продержаться, и коалиция рухнет, поэтому я прошу вас — уговорите фюрера уехать в Альпы.
Борман умел высчитывать людей; он верно высчитал Шпеера; тот, оставшись один на один с фюрером, выслушал его вопрос и ответил — неожиданно для самого себя — совсем не так, как его просил рейхсляйтер:
— Поскольку лично вы, мой фюрер, потребовали от немцев сражения за каждый дом, лестничный пролет, за каждое окно в квартире, ваш долг остаться в осажденной столице.
— Да, но в Берхтесгадене лучше средства коммуникации, — возразил Гитлер. — Военные считают, что оттуда мне будет легче руководить борьбою на всех фронтах.
— Военные отстаивают свое узкопрофессиональное дело, а на вас лежит тяжкое бремя политической стратегии, — с отчаянием ответил Шпеер, понимая, что, видимо, каждое его слово записывается Борманом на пленку.
Гитлер как-то сразу сник, сидел несколько мгновений неподвижно, а потом снова пошел за чертежами «музея» в Линце.
— Послушайте, — сказал он, вернувшись, — я по-прежнему беспокоюсь, как будет оценено знатоками столь близкое соседство Тинторетто с Рафаэлем… Все-таки, Тинторетто слишком легок и шаловлив, его искусство представляется мне не совсем здоровым с точки зрения национальной принадлежности. Порою мне кажется, что в нем есть дурная кровь… Эта шаловливость, эта нарочитая несерьезность… Такое всегда было свойственно еврейским маклерам… Или русским экстремистам, типа Врубеля… А через зал — Рафаэль… Розенберг дважды привлекал авторитетных антропологов, но они утверждают в один голос, что мать художника не имела любовника с вражеской кровью, а отец был истинным римлянином… Но ведь его дед мог изменить фамилию: евреи так ловки, когда речь идет о том, чтобы упрятать свою родословную…
…После беседы со Шпеером, за чаем, Гитлер, проверяя Бормана, сказал:
— А вот Шпеер считает целесообразным мой отъезд в Берхтесгаден.
— Он не только это считает целесообразным, — ответил Борман, — он запрещает гауляйтерам взрывать мосты и заводы, он, видите ли, думает о будущем нации, как будто оно возможно вне и без национал-социализма…
— Не верьте сплетням, — отрезал Гитлер. — Шпееру завидуют. Всем талантам завидуют. Я это испытал на себе в Вене, когда меня четыре раза не принимали в Академию художеств. Там это было понятно: все эти чехи и словаки с поляками, гнусные евреи не желали дать дорогу арийцу — это типично для неполноценных народов, подлежащих исчезновению. Я не могу понять проявления такого отвратительного качества среди арийцев. Это просто-напросто не имеет права на существование среди нас…
…Фюрер не заподозрил Шпеера в заговоре, а, наоборот, взял его под защиту. Борман был почти уверен, что Гитлер может в любую минуту объявить о своем отъезде в Альпийский редут.
Следовательно, настала пора действовать.
…Борман зашел к лечащему врачу фюрера доктору Брандту, штандартенфюреру СС, который наблюдал Гитлера с начала тридцать пятого года; именно Брандт следил за его диетой, лично делал инъекции, покупал в Швейцарии новые лекарства и отправлял своих шведских друзей в Америку — закупать медикаменты, которые стимулировали организм «великого сына германской нации», не угнетая при этом психику и сон.
— Брандт, — сказал Борман, — откройте мне всю правду о состоянии фюрера. Говорите честно, как это принято между ветеранами партии.
Брандт, как и все в рейхсканцелярии, знал, что откровенно говорить с Борманом невозможно и чревато непредсказуемыми последствиями.
— Вас интересуют данные последних анализов? — заботливо осведомился Брандт.
— Меня интересует все, — ответил Борман. — Абсолютно все.
— У вас есть какие-то основания тревожиться о состоянии здоровья фюрера? — отпарировал Брандт. — Я не нахожу оснований для беспокойства.
— Брандт, я отвечаю за фюрера перед партией и нацией. Вам поэтому нет нужды скрывать от меня что бы то ни было. Скажу вам откровенно: нынешняя походка фюрера кажется мне несколько… уставшей, что ли… Нет ли возможности как-то взбодрить его? Бывают моменты, когда у него трясется левая рука; вы же знаете, как наши военные относятся к вопросам выправки… Сделайте что-нибудь, неужели нет средств такого рода?
— Я делаю все, что могу, рейхсляйтер.
Борман понял, что дальнейший разговор со штандартенфюрером бесполезен. Он никогда не станет делать то, что сейчас угодно Борману, он пойдет к фюреру и откроет ему все, если попробовать заговорить с ним в открытую: «Начните делать уколы, которые парализуют волю Гитлера, мне нужно управлять им, мне необходимо, чтобы от фюрера осталась лишь оболочка, и вы должны сделать это в течение ближайших двух-трех дней».
— Значит, я могу быть спокоен? — спросил Борман, поднимаясь.
— Да. Абсолютно. Фюрер, естественно, страдает в связи с нашими временными неудачами, но дух его, как обычно, крепок, данные анализов не дают повода для тревоги.
— Спасибо, дорогой Брандт, вы успокоили меня, спасибо вам, мой друг.
…Выйдя от доктора, Борман быстро пошел в свой кабинет, набрал номер Мюллера и сказал:
— То, о чем мы с вами говорили, надо сделать немедленно. Вы поняли?
— Западный вариант? — уточнил Мюллер.
— Да, — ответил Борман. — Информация об этом должна поступить сюда сегодня вечером от двух — по крайней мере — источников.
Через пять минут штурмбанфюрер Холтофф был отправлен Мюллером на квартиру доктора Брандта.
— Фрау Брандт, — сказал он, — срочно собирайтесь, поступил приказ вывезти вас из столицы, не дожидаясь колонны, с которой поедут семьи других руководителей.
Через семь часов Холтофф поместил женщину и ее детей в маленьком особнячке, в горах Тюрингии, в тишине, где мирно распевали птицы и пахло прелой прошлогодней травой.
Через девять часов гауляйтер области позвонил в рейхсканцелярию и доложил, что фрау Брандт с детьми получила паек из специальной столовой НСДАП и СС, поставлена на довольствие и ей выдано семьсот рейхсмарок вспомоществования в связи с тем, что она из-за срочности отъезда не смогла взять с собою никаких вещей.
Телефонограмма была доложена Борману — как он и просил — в тот момент, когда он находился у Гитлера.
Прочитав текст сообщения, Борман изобразил такую растерянность и скорбь, что фюрер, нахмурившись, спросил:
— Что-нибудь тревожное?