в итоге он превращается в обезумевшего дикого Полкана, готового разнести вдребезги свою верхнюю человеческую часть – в соответствие с греческим мифом об Ипполите, наказанном Венерой за отвержение любви своей мачехи Федры. Созерцая купающуюся Вареньку, он теряет дар речи, становится на четвереньки и превращается, по словам девушки, в «гадкого пса» [2, с. 564].

Старуха Изергиль до наступления старости – нечто среднее: она не является неприступной девственницей, но, напротив, становится богиней любви, правда, бесплодной и смертельно опасной (одного турецкого отрока она залюбила до смерти, она голыми руками задушила русского часового ради освобождения из плена своего очередного любовника, поляка). Впрочем, и плодоносные матери в мире Горького порою несут смерть, даже своим детям.

О таких, как старуха Изергиль, Горький написал:

Смерть – не мать, но – женщина, и в нейСердце тоже разума сильней <…>Тем, кого она полюбит крепче,Кто ужален в душу злой тоскою,Как она любовно ночью шепчетО великой радости покоя! («Девушка и смерть», 1892). [1, с. 28].

Образы единства любви и смерти, смертоносности истинной любви, столь обычные для магического сознания, никогда не остаются без внимания у Горького: «<…> Любовь и Смерть, как сестры, ходят неразлучно» [1, с. 29].

Любовь обожествляет человека, соединяя с бесконечной божественной природой:

Ни земли, ни неба больше нет.И душа полна нездешней силой,И горит в душе нездешний свет.Нету больше страха пред Судьбой,И ни бога, ни людей не надо! <…>Краше солнца – нету в мире бога,Нет огня – огня любви чудесней! [1, с. 28]

Но любовь и убивает, сжигает, разрушая границы частного человеческого бытия. У Горького любовь всегда оборачивается смертью всего частного, возникающего, и всегда через смерть любовь служит продлению общей жизни.

11 октября 1931 года Горький читал сказку «Девушка и Смерть» посетившим его И. В. Сталину и К. Е. Ворошилову. На последней странице текста сказки Сталин тогда написал: «Эта штука сильнее, чем "Фауст" Гете (любовь побеждает смерть)» [1, с. 497]. Сталин попытался (в сущности, по-христиански!) перетолковать смысл сказки Горького, противопоставив ее магическому пониманию двуединства любви и смерти у Гете. Но Горький-то как раз мыслил в духе магизма, вполне выраженного в «Фаусте» (и не случайно, указывая на глубинный смысл образа матери в своем творчестве, он сослался на «Матерей» из «Фауста» – в письме к М. Шкапской от января 1923 года).

Огонь любви – не просто метафора в мире Горького. Здесь веет дыхание древнего стоицизма. Это сжигающий во имя возрождения божественный огонь. Ходасевич в воспоминаниях о Горьком отметил его странную, казалось бы, склонность к бытовому поджигательству: он любил «маньяков- поджигателей <…> и сам был немножко поджигатель. Ни разу я не видал, чтобы, закуривая, он потушил спичку <…> Любимой и повседневной его привычкой было – после обеда или за вечерним чаем, когда наберется в пепельнице довольно окурков, спичек, бумажек, – незаметно подсунуть туда зажженную спичку. Сделав это, он старался отвлечь внимание окружающих <…>»13. Вместе с тем, Ходасевич отмечает его восхищение образом возможного огненного взрыва вселенной, согласно представлениям современной физики: «Он относился с большим почтением к опытам по разложению атома, часто говорил <…>, что „в один прекрасный день эти опыты, гм, да, понимаете, могут привести к уничтожению нашей вселенной. Вот это будет пожарник!“»14.

Во всем этом чувствуется отблеск божественного огня стоиков. Свое огнепоклонство писатель прослеживает с ранних лет жизни и подтверждает его, например, воспоминанием о пожаре в доме деда (повесть «Детство», 1913–1914): «<…> посетил нас Господь, – горим!» – сказал дед «сиплым голосом», и далее следуют образы, увиденные глазами ребенка: «<…> вихрится кудрявый огонь. В тихой ночи красные цветы его цвели бездымно», словно бы простираясь до «серебряного потока Млечного Пути» («Детство») [13, с. 55] – так возникает образ вселенского пожара, уничтожающего мир ради его обновления. Было и страшно, и радостно, огонь «весело играл», «мастерская, изукрашенная им, становилась похожей на иконостас в церкви и непобедимо выманивала ближе к себе», – так огонь обретает черты божественного пламени, в котором становится призрачным и сгорает все земное, включая и Церковь Христову.

Магия стоицизма, как и вообще всякого пантеизма, определяет и характерное для Горького оправдание человеческого самоубийства в стесненных жизненных обстоятельствах: «по-инквизиторски жестоко – изломать, исковеркать человеку жизнь, оскорбить, опозорить, выпачкать его и, когда он после всех пережитых пыток предпочтет им смерть, лишить его права на это, вылечить и снова пытать» («Ее медовый месяц», 1896) [23, с. 87].

Горькому близка мысль: «Кто смеет убить себя, тот бог», – так Достоевский в «Бесах» устами Кириллова выражает самую суть пантеистического магизма.

Самая яркая и красивая проповедь самоубийственного самообожения звучит в XIX сказке «Сказок об Италии», где старик-рыбак под конец жизни уплывает в море, чтобы не вернуться: «<…> если плыть ночью <…>, синие искры горят под руками <…> и душа человека тихо тает в этом огне, ласковом, точно сказка матери» [10, с. 116].

Пожалуй, главный образ в мире Горького – это солнце. Оно – высшее проявление божественной силы, почитаемое в верованиях многих народов. Оно – главное божество в составе божественной природы.

Средоточием солнечного мироздания у Горького стали «Сказки об Италии» (1906–1913). В этом мире «море <…> тихо поет мудрую песню об источнике жизни и счастья – солнце» (Сказка III) [10, с. 15]. Писатель видит божественное светило взором древнего языческого мифа: «<…> небо

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату