бассейне, не понимая, что все это может отвлекать меня от мыслей, а то и просто раздражать. Нет, дома такое невозможно, все-таки родная почва дисциплинирует, чужая — разбалтывает; дети, которые воспитывались в доме богатых родственников, да еще за границей, теряют безусловное следование традициям, это печально».
Впрочем, как-то подумал он, такого рода мнение противоречит нашей расовой теории; по фюреру — любой немец остается немцем, где бы он ни жил, в каком бы окружении ни воспитывался; кровь не позволяет ему потерять себя. Почва, повторил Мюллер, здесь другая почва, хоть кровь немецкая. А что такое почва? Мистика, вздор. Песчаник или глина. Здесь другие передачи радио; сплошь танцевальная музыка; даже мне хочется двигаться в такт ее ритму; здесь другая еда, такого мяса я не ел в рейхе; на стол ставят несколько бутылок вина и пьют его, как воду, — постоянное ощущение искусственной аффектации сказывается на отношениях людей, это не пиво с его пятью градусами, совсем другое дело. Они читают американские, французские и мексиканские газеты; живут рядом с англичанами, славянами и евреями, здороваются с ними, покупают в их магазинах товары, обмениваются новостями, постоянная диффузия, она незаметна на первый взгляд, но разлагающее влияние такого рода контактов очевидно.
Он успокоился тогда лишь, когда маленький «дорнье» приземлился на зеленом поле рядом с особняком; молчаливый летчик приветствовал его резким кивком — шея будто бы потеряла на мгновение свою устойчивую мускулистость, не могла более удерживать голову; Мюллеру понравилось это; видимо, летчик не так давно из рейха. Тростхаймер помог ему сесть в маленькую кабину, справа от пилота.
— Счастливого полета, Рикардо! Я убежден, что в том месте, куда вы летите, вам понравится по-настоящему.
Когда самолет, пробежав по полю какие-то сто метров, легко оторвался от земли и резко пошел в набор высоты, Мюллер спросил:
— Куда летим?
— В горы. За Кордову. Вилла Хенераль Бельграно. Это наше поселение, практически одни немцы, прекрасный аэродром, дороги нет, приходится добираться лошадьми, каждый грузовик там — событие, так что ситуация абсолютно контролируема.
— Прекрасно. Сколько туда километров?
— Много, больше тысячи.
— Сколько же времени нам придется висеть в воздухе?
— Мы сядем в Асуле. Там наши братья, заправимся, отдохнем и двинемся дальше. Возле Хенераль-Пико пообедаем, затем возьмем курс на Рио-Куарто, неподалеку оттуда заночуем: горы, тишина, прелесть. А завтра, минуя Кордову, пойдем дальше; можно было бы допилить и за один день, но руководитель просил меня не мучить вас, все-таки висеть в небе десять часов без привычки — нелегкая штука.
— Сколько вам лет?
— Двадцать семь.
— Жили в рейхе?
— Да. Я родился в Лисеме…
— Где это?
— Деревушка под Бад-Годесбергом.
— Давно здесь?
— Два года.
— Выучили язык?
— Моя мать испанка… Я воспитывался у дяди… Отец здесь живет с двадцать третьего.
— После мюнхенской революции?
— Да. Он служил в одной эскадрилье с рейхсмаршалом. После того как фюрера бросили в застенок, именно рейхсмаршал порекомендовал папе уехать сюда, в немецкую колонию.
— Отец жив?
— Он еще работает в авиапорту…
— Сколько ж ему?
— Шестьдесят. Он очень крепок. Он налаживал первые полеты через океан, из Африки в Байрес…
— Куда?
— Буэнос-Айрес… Американцы любят сокращения, экономят время, они называют столицу «Байрес». Приживается…
Мюллер усмехнулся:
— Отучим.
Пилот ничего не ответил, глянул на группенфюрера лишь через минуту, с каким-то, как показалось Мюллеру, сострадательным недоумением.
— Вы член партии?
— Да. Все летчики должны были вступить в партию после двадцатого июля.
— «Должны»? Вы это сделали по принуждению?
— Я не люблю показуху, все эти истерики на собраниях, лизоблюдские речи… Я Германию люблю, сеньор Рикардо… С фюрером, без фюрера, неважно…
— Как вас зовут?
— Фриц Циле.
— Почему не взяли испанское имя?
— Потому что я немец. Им и умру. Я был солдатом, мне нечего скрывать, за каждый свой бомбовый удар по русским готов отвечать перед любым трибуналом.
— А по американцам?
— Америка далеко, не дотянулись… Болтали о мощи, а как дело коснулось до удара, так сели в лужу…
— Отец состоял в партии?
— Конечно. Он старый борец, ветеран движения.
— Дружите с ним?
— А как же иначе? — пилот улыбнулся. — Он замечательный человек… Я преклоняюсь перед ним. Знаете, он готовил самолеты французам, которые шли из Байреса на Дакар… Очень любил одного пилота, Антуана Экзюпери, нежен, говорит, как женщина, и смел, как юный воин… Отец работал с ним по заданию, надо было понять, не военные ли открывают эту трассу под видом пассажирских самолетов, рейхсмаршала это очень интересовало, вот отец и получил указание с ним подружиться… Отец говорит, он книжки какие-то писал, этот Экзюпери, не читали?
— Даже не слышал.
— Очень много рассказывал, доверчив, отец говорит, как ребенок, ничего не стоило расшевелить… Пьяница, конечно, как все французы… Бабник… Отец пытался найти его в концлагерях, думал, сидит после поражения Франции… Так вот он рассказывал папе, что высшее наслаждение лететь через океан одному, ты, небо и гладь воды… Я его понимаю, в этом что-то вагнеровское, надмирное… Странно, что это мог почувствовать француз…
— А Гюго? — усмехнулся Мюллер. — Бальзак? Мопассан? Золя? Они что, не умели чувствовать?
— Я не люблю их. Они пишут как-то облегченно. А я предпочитаю думать, когда читаю. Я люблю, чтобы было трудно… Когда мне все видно и ясно, делается неинтересно, словно обманули. Писатель особый человек, я должен трепетать перед его мыслью…
— Он должен быть вроде командира эскадрильи, — вздохнул Мюллер.
Фриц обрадовался:
— Именно так! Необходима дистанция, во всем необходима дистанция! Иначе начинается хаос…
«Откуда в нем эта дикость, — подумал Мюллер. — Не вступал в НСДАП, оттого что не нравилась истерика на собраниях, значит, что-то чувствовал, самостоятелен. Почему же такая тупость и чинопочитательство, когда заговорил о писателе? Тебе это не по нутру? — спросил он себя. Не лги, тебе это очень нравится, а особенно то, что мы летим над безлюдьем, ни одного дома, какое же это счастье — одиночество…»
— Знаете, а было бы славно, долети мы с вами до этой самой Виллы Хенераль Бельграно без ночевки на промежуточных пунктах…
— Не устанете?
— Нет, я хорошо переношу полет.
— Зато я устану. Нам запрещено лететь на этих малютках больше восьмисот километров. Тем более ночью…
— А что такое Асуль?
— Не знаю. Мы сядем на аэродроме нашего друга, он руководит химическими предприятиями, живет в Байресе, здесь у него дом, земля, аэродром и радиостанция… Дом очень хороший, я ночевал там, прекрасная музыка, бассейн, лошади…
— Кого-нибудь везли?
— Даже если бы это было и так, я бы не ответил вам, сеньор Рикардо. Я дал клятву молчания. Простите, пожалуйста.
— Нет, нет, молодчина, Фриц… Просто мне не терпится оказаться на месте, понимаете?
— Понимаю. Попробуем. Если я почувствую, что могу лететь, — полечу. Только надо запросить центр, позволят ли мне продолжать путешествие без отдыха.
— Да, конечно, все надо делать как положено. Не думайте, что я толкаю вас на нарушение инструкции.
— Это не инструкция. Это приказ.
— Тем более. А как зовут хозяина аэродрома в Асуле?
— Под Асулем. Километров пятнадцать, не долетая до города. Я не знаю, как его зовут. Лишнее знание обременяет. Хочу жить спокойно. Пережду трудные времена, скоплю денег и вернусь в Германию.
— Как скоро?
— Думаю, года через два всех солдат будут просить вернуться.
— Да? Экий вы оптимист. Прямо-таки зависть берет. Молодец. Буду рад, если вы не ошибетесь в расчетах.
Фриц снова улыбнулся своей мягкой улыбкой, столь странной на его лице: