— Ничего он не выполнит… И не надо ему платить, он не продажная шлюха… Вы правы, он был резидентом в Лиссабоне, он из касты… Он не перепродается… Таких людей нельзя
— Чьим должен быть приказ? Корпорации ИТТ? Она служит мне и без моего ведома там ничего не происходит…
— Вы действительно так думаете?! Или хитрите?
— У вас есть основания?
— Есть. Не вам служит ИТТ, а вы служите ей.
— Про это я достаточно читал у марксистских пропагандистов, доктор, не надо…
— Я вычислил это в тех документах, которые мне поручили рассортировать в архиве. Могу доказать.
— Докажите.
— Хорошо. Приезжайте завтра в ИТТ, я вам покажу кое-что. Но вы не ответили на мой вопрос…
— Отвечу… У нас есть время… На всякий случай запомните адрес… Это Грегори Спарк, из ОСС, он сейчас живет в Голливуде, «Твенти сэнчури фокс», четыреста двадцать восемь, Бивэрлиплэйс. Это если вы не сможете найти меня, но вам будет очень нужно передать мне что-то горящее. Запомнили?
— Да.
— А что касается побудительных причин, толкнувших меня на авантюру с укрывшимися наци… Какие-то вещи, связанные с практикой моей работы, я не имею права открывать вам. То, во что я вас зову — мое
— Милый мой человек, да ведь вам часы отпущены. Вы уже задействованы как обвиняемый, связанный с красными. И не просто обвиняемый, но тот, который работает в разведке государственного департамента и, следовательно, имеет доступ к совершенно секретным материалам. А кто в них заинтересован? Красные! Все эти Брехты и Эйслеры. Вы понимаете, что живете под гильотиной?
— Америка — не рейх, доктор.
Штирлиц жестко усмехнулся:
— Тогда зачем же интересоваться возможностью инфильтрации тоталитаризма нацистского типа в поры демократического общества?
— Я опубликую те материалы, которые хочу получить с вашей помощью, доктор… А это, видимо, достаточно страшные материалы… Кое-что я уже знаю… О тех наци, которых был вынужден привлечь на нашу службу… Я не имею права об этом говорить, но мне придется сказать об этом, если дело зайдет слишком далеко и они занесут топор над шеями Эйслера и Брехта… Два этих немца учили меня борьбе против Гитлера, они не просто великие художники, они солдаты одного со мною батальона…
— Кому вы скажете об этом?
— Людям.
— Соберете митинг?
— Есть газеты и радио.
— Сколько стоит хорошая газета, Пол? У вас хватит денег, чтобы купить газету? Или уплатить за час времени на Си-Би-Эс? Не будьте вы идеалистом, право.
— А кем прикажете быть? Материалистом, что ли?!
— Назовите это прагматизмом, не стану спорить.
— Фамилия Эйслер вам давно известна? О чем она вам говорит?
— Больше всего мне сказала ваша реакция на упоминание этой фамилии лондонским радио. Я видел, что с вами стало, когда вы прочитали телетайп о заседании Комиссии по антиамериканской деятельности…
Роумэн настойчиво повторил:
— До этого имя Эйслера было вам знакомо?
— Зачем вы задаете вопрос, ответ на который заранее известен?
— Тем не менее я хочу услышать этот заранее известный мне ответ.
— Как хотите… Только я отвечу по-своему… Я отвечу, что реальный фашизм начинается с того момента, когда государство называет врагами самых талантливых.
Роумэн снова скосился на Штирлица, удовлетворенно кивнул:
— Я тоже об этом подумал. А еще я подумал о том, что женщина, которая живет у меня, появилась незадолго перед началом дела Эйслера. И через семь месяцев после того, как я написал Спарку, как люблю Ганса Эйслера и его друга Бертольда Брехта и как благодарен им за то, что они помогали мне перед забросом в нацистский тыл.
— Ганц логиш,[53] — усмехнулся Штирлиц. — Этой прекрасной фразой в рейхе комментировали расстрелы тех, кто позволял себе смелость не любить Гитлера… Как долго намерены продолжать ваше личное
— До тех пор, пока не закончу.
— Хотите сказать, что ситуация безвыходная?
— Ну так что же тогда?
— Тогда надо искать вторую силу — в системе ваших американских сил, — которой будет выгодна ваша информация. Она должна помочь в своекорыстных целях… Я не знаю — борьба за президентство, схватка конкурентов, сами думайте, вы там живете, не я.
— Слушайте, ответьте, когда вы стали таким?
— Я был таким всегда.
— Нет, я имею в виду другое… Вы говорите как человек, который был в оппозиции к Гитлеру…
— А если я был в оппозиции к Гитлеру?
— Здесь, — Роумэн похлопал себя по внутреннему карману пиджака, — у меня есть такие документы, за которые вы бы отдали полжизни. Поэтому я спрашиваю еще раз: почему вас не повесили?
— Повезло.
— Кто это может подтвердить?
«Это может подтвердить пастор Шлаг, — подумал Штирлиц, — если только он жив. Но, подтвердив это, он неминуемо скажет, что я работал на русских…»
Риктер — II (1946)
Первые недели после встречи на улице с полковником Гутиересом (представился порученцем Хуана Перона) были полны томительного ожидания.
В который раз уже Риктер вспоминал разговор с Гутиересом, пытался воспроизвести целые предложения, искал в них какой-то особый, затаенный смысл, некоторые слова перепроверял по словарю — правильно ли понял полковника; как истинный немец он выучил грамматику, знал все правила, но порою оказывался совершенно неготовым к тому, когда собеседник употреблял жаргон простонародья, глотал окончания или произносил фразу с типично испанской быстротой, словно выпаливал очередь из пулемета.
Ему казалось, что разговор сложился достаточно откровенно; Гутиерес слушал его заинтересованно; вопросы ставил вполне конкретные, проявив достаточную компетентность в проблемах взаимосвязанностей науки с минералогией и промышленностью. Не было и того, чего Риктер более всего страшился: если бы Гутиерес с самого начала спросил его ледяным начальственным голосом о прошлом, потребовал написать объяснение, где и как он получил вид на жительство, готов ли предстать перед судом, он, сколько ни готовил себя к стойкому противостоянию, сломался бы и даром отдал все документы по атомному проекту, несмотря на то что они застрахованы и припрятаны в надежном месте. Ужас нацизма состоял также и в том, что человек был совершенно бессилен перед государством, раздавлен им, обезличен и лишен каких бы то ни было прав на защиту. Профессия юриста, если он не служил режиму в качестве следователя, эксперта, судьи или прокурора, была абсолютной фикцией; адвокаты отказывались брать на себя защиту в политических процессах, прекрасно понимая, что чем доказательнее они выступят в суде, тем скорее сами окажутся на скамье подсудимых как «враги нации»; указание любого чиновника НСДАП было для них истиной в последней инстанции. За тринадцать лет гитлеровского владычества немцы привыкли к мысли, что надо жить тихо; попав в маховик нацистской системы, ты обречен на гибель, а уж противоборствовать с высоким начальством и вовсе безнадежно, ибо, во-первых, до него не допустят, а во- вторых, случись чудо и предстань ты перед ясными очами великого фюрера германской нации, язык проглотишь от ужаса, ни одного слова
Один из Риктеров, он даже не мог толком понять, который, первый, второй или третий, постоянно нашептывал: «На что замахиваешься?! Знай свое место! Продай ты эти проклятые бумаги за двадцать пять тысяч, открой хорошую немецкую пивную, клиентуры полно, женись, нарожай детей, умирать не страшно, а перед старостью помечтаешь о будущем, времени хватит!» Воистину нигде не существовало такого количества мечтателей, как в условиях инквизиции и государственного тоталитаризма; право на поступок отсутствовало, мысль лимитирована, свободы слова нет, — мечтай себе, строй миры, будь гладиатором, возносись новым Христом, но — молча, про себя.
Однако когда Гутиерес сдержанно, но вполне доброжелательно с ним поздоровался, поблагодарил за письмо, сказал, что оно
Гутиерес проводил уже не первую встречу с немцами, обращавшимися к Перону с предложениями, подчас совершенно фантастическими. Вначале, еще в сорок пятом, когда стали прибывать первые партии изгнанников, Гутиерес советовался по поводу того или иного письма с Людовиго Фрейде, который давно посредничал между Берлином и Пероном в финансовых операциях. Однако вскоре он убедился, что делать этого не следует, потому что Фрейде, прибывший