поставленное нам издателями, это – братское отношение к немцам и к их культуре, что не должно, конечно, значить: германизация русской культуры, но: тесная связь обеих культур. Я боюсь, судя по тону прямо вызывающему Вашего письма, что и Вы, подобно Эллису, только в ином смысле совершили куда-то «перевал», который болезненно дает Вам ощущать раскол между теперешним образом Ваших мыслей и тем, что в совокупности многократно обсуженных нами тезисов образует неформулированную, но всеми нами чувствуемую программу Мусагета. Дай Бог, чтобы я ошибался.
14) Вы сообщаете мне о важной переписке Вашей с Блоком, которая касается русского символизма, и задаете мне прямо дикий вопрос «имеет ли Мусагет отношение к русской истории, к истории русского символизма и т. д.» Вы меня простите, но это – вопрос черносотенного характера; если я скажу да, то, стало быть, долой гнилой Запад и да здравствует рябая баба!!![2588] – Ибо если исключить здесь черносотенную исключительность, то вопрос… бессмысленный, ибо он ставится Андреем Белым, находящимся (надеюсь!) в полном уме и трезвой памяти, и обращен к Эмилию Метнеру, с которым неоднократно до петухов шли речи о символизме; обращен к Эмилию Метнеру, который, в противоположность модернистам, не переваливает по два раза в год, а медленно расширяется и углубляется в своих воззрениях, основа которых остается неизменной; этот вопрос обращен к редактору издательства, которое выпустило три огромных тома, посвященных так или иначе судьбам символизма вообще и русского в частности[2589].
* * *В заключение скажу следующее: деятельность Мусагета, как и всё, имеет свои недостатки, которые подлежат критике и друзей и врагов. Но не такой, какова Ваша. Вам, знающему закулисную историю первого года Мусагета, стыдно так грубо-извне-формально подходить к вопросу, искажая одни явления и преувеличивая другие, мелочное значение которых очевидно каждому здоровому и беспристрастному взгляду. Говоря о закулисной истории, я, во-первых, имею в виду появление Анны Р<удольфовн>ы[2590], которое эмпирически (и здесь только и речь об этой стороне дела) нанесло огромный ущерб Мусагету, отвлекая силы и внимание его членов от редакционной работы и литературы, сосредотачивая их больше на субъективно-внутреннем, нежели объективно-внешнем, внося вихрь острых внутренних переживаний. В частности, в моей жизни Анна Р<удольфовн>а напутала особенно много, и притом не только путаница и хаотичный вихрь коснулись нутра моего, но и всего моего поведения и всех событий истекших 1? лет, сложившихся при ее участии и под ее влиянием. Конечно, силы мои вообще невелики, продуктивность слаба, но все-таки резкое понижение моей работоспособности как раз, когда в ней была особенная нужда, т. е. при основании Мусагета, – очевидно, и единственная причина этого понижения – Минцловиада 1910 года; это я могу с чистой совестью и не боясь греха сказать. Конечно, жизнь моя и без того трудна, сложна и часто мучительна, и некоторые особенные обстоятельства имели бы место и без Анны Р<удольфовн>ы, но все- таки эти обстоятельства сами по себе без тех ингредиентов, которые внесла Анна Р<удольфовн>а, не могли бы иметь столь отрицательного значения. Я говорю сейчас абстрактно и загадочно, но иного я не имею права говорить. Однако все-таки я должен прибавить, что отрицательное значение для работы Минцловиады имеет отношение только к литератору Метнеру, а не к редактору. Я почти ничего не написал; я не имел сил выступить в Мусагете одним из лекторов; но редакторскими своими обязанностями я за немногими исключительными случаями не манкировал. Во-вторых, к закулисной истории Мусагета должны быть отнесены такие факты, как штейнерьянство Эллиса, отказывающегося давать обещанные книги и даром почти получающего субсидию; затем рядом с этим печальным явлением надо упомянуть радостное, но, все же не могшее не отразиться на Мусагете, точнее, на проявлении его деятельности: именно Ваша женитьба и Ваше отсутствие из Москвы.
Вашу критику и Ваши нападки я не принимаю ни в чем, ни в одном пункте; сказать, что я обиделся, это было бы слабым и неверным выражением. Я изумлен до последней степени и дальше иметь общение с Вами смогу лишь тогда, когда буду уверен, что все Ваше письмо – сплошная истерика и что Вы, подобно тому, как тогда смеялись над своим «прожектом» проектом сборника о культуре, теперь, прочитывая это свое письмо, пожалеете о каждой в нем букве… Как Вы не понимаете, что раньше, чем написать такое письмо, надо потерять всякое уважение к адресату. Я подчеркиваю уважение, ибо любовь, конечно, может остаться. А так как Ваше письмо – сплошь неправда, и доказать это я (если мало того, что я написал) берусь перед каким угодно трибуналом, то Вы понимаете, что мое уважение к Вам пало в той же мере и, м<ожет> б<ыть>, даже в большей, нежели Ваше ко мне. Повторяю: Любовь, конечно, не могла одновременно испариться. –
–Все Ваше письмо приобретает особо оскорбительный оттенок при мысли, что содержание его, хотя бы частично, не является тайной ни в Боголюбах, ни в Шахматове[2591]; и вот этого уже ничем не смоешь… – Странная у меня судьба: с одной стороны меня всегда переоценивали, с другой недооценивали… – А Вы, которому не безызвестна трагедия моего призвания, неужели не понимаете, что, попрекая меня в сонном сибаритстве, Вы не только искажаете истину, но и выносите мне окончательный приговор, как небокоптителю и «лишнему человеку». Какое же человеческое отношение возможно после этого… Пока я не знаю, кем или чем продиктовано было Вам письмо Ваше, я не знаю и как сложится наше отношение в будущем. Если Вы уходите из Мусагета, то издательство, исполнив уже принятые на себя обязательства по отношению к работам других авторов, временно прекратит свое существование. На прощание скажу Вам следующее. Я считаю Вас одним из гениальнейших людей России, но думаю, что Вы пропадете, если Вы не будете работать над своим характером, который недостоин этой гениальности, ибо Ваше безволие (не беспринципность, в чем однажды напрасно Вас обвинял Эллис), отсутствие самокритики своего поведения, недостаток настоящей внутренней мужественной гордости, отсутствие благоговения к своему гению, отсутствие того, что Гёте называл Ehrfurcht vor sich selbst[2592],