книгу стихов. Допустим, что и здесь недоразумение и с Вашей стороны было недостаточно отчетливое отклонение предложенного. Но ведь и это очень неприятная вещь по своим последствиям. – Вы всё настаиваете на том, что я свожу все к личному. Я не вижу этого. –
Фразы «если Вам не нужен Мусагет, уходите» я не писал; во всяком случае, если она есть, то в таком контексте, кот<орый> ясно показывает, что я не понимаю и не принимаю Вашего вопроса «нужен ли я Мусагету», как абсурдного (ибо Мусагет почти что основан ради Вас), и отсюда полагаю, что не Вы не нужны Мусагету, а очевидно Мусагет Вам не нужен. «Запальчивость» некоторых моих выражений вполне понятна, но «недосказанностей» и «экивоков» я не вижу. Сказанное мною о рябой бабе, как начале темном хаотическом, которого всего больше именно в России, понятно (и отрицать это значит впадать в слепой патриотизм[2666]); никаких неясностей и намеков я не делал. Вы абстрактностью своего письма вынудили меня нащупывать реальный его смысл. Зная, чтo Вы намереваетесь делать во втором Голубе, читая одностороннюю (чтобы не сказать больше) оценку Вашу западных людей в Ваших африканских письмах (например, англичан, которых Вы и не знаете и не понимаете), я невольно стал думать, получив Ваше вызывающее письмо, с вопросами о русском[2667] символизме и т. п.[2668], что Вы сами отходите от Мусагета, который есть Европа, а не Россия только, чувствуя, что для Вас Россия не часть Европы, а, как для славянофилов, часть света и весь свет!!
Если бы Вы были должны Мусагету три тысячи, и при этом не были бы в состоянии расплатиться иначе как давая Издательству книги, я бы, может быть, и сделал над собою усилие и на Ваше ужасное письмо промолчал бы. Но ведь Вы отдадите Мусагету не книгами, а наличными по ликвидации Ваших счетов с матерью и продажи имения. Совершенно не понимаю, откуда у Вас болезненное ощущение к этому долгу. И как не кажется Вам это все ничтожным в сравнении с нашими личными отношениями, в особенности когда Вы имели не раз случай убедиться в моем презрении к презренному металлу??.. – Чувствуя по Вашему письму, что Мусагет уходит от Вас, и зная, что Мусагет стоит на месте и, следовательно, уходите Вы, я указал Вам на последствия. Конечно, Издательство (в тесном смысле слова) не прекратится, т<ак> к<ак> намечен целый ряд книг, но само собою разумеется, что с Вашим уходом Мусагет как Штаб-квартира Литературы падает; этим я хотел только подчеркнуть, в какой мере нелеп Ваш вопрос, «нужен ли я Мусагету?». А Вы каким-то непостижимым (ни логикой, ни чувством) образом думаете, будто я загоняю Вас в угол и ставлю Вам неразрешимую альтернативу: «Вы – бремя, от которого хорошо бы избавиться, но если Вы уйдете, то издательства не будет». Относительно моего уважения к Вам я сказал то, что сказал бы Вам (по меньшей мере) каждый, к которому Вы обратились бы с подобным письмом. В самом деле: если Ваше письмо написано «по болезни», то смешно вообще говорить об уважении; мало ли что больной человек может обидно несправедливого сказать своим близким; если же этого извиняющего обстоятельства нет или если истерия только приправила, наперцовала письмо, а продиктовано оно (как это мне нaчало казаться) смутным ощущением надвигающегося кризиса в воззрениях, пресловутой эволюцией мысли, перевалом, переоценкой и т. п., то (и именно только в этом случае) сказанное мною об уважении остается в силе; ибо тогда надо действительно потерять уважение ко мне (или же никогда не иметь его), чтобы написать мне такое письмо, которое в свою очередь не может тогда не поколебать моего уважения к отправителю. Ибо не проще ли было вместо того, чтобы упрекать меня в деспотизме и в лености, в тайном желании отвязаться от ближайших друзей-сотрудников и в попустительстве антилитературной конторе, вместо того, чтобы рисовать несуществующую картину печального состояния мусагетских дел, прямо и открыто объявить мне: дорогой Эм<илий> Карл<ович>, я чувствую, что расхожусь с Мусагетом, останемся с Вами лично друзьями, но разойдемся, как деятели, т<ак> к<ак> я вижу, что мне надо уйти в Путь или в новый петербуржский журнал. Итак, за истерику я могу лишь от души пожалеть Вас и вполне извинить Ваше письмо; за искреннее размежевание наших личных отношений и наших путей я бы никогда не мог обидеться или перестать уважать Вас; но на такое полуискреннее заявление, каково в Вашем письме, я мог только реагировать утерей части уважения к Вам. (Почему Вы, кстати сказать, не признаете, что уважение имеет свои степени, мне непонятно). – Следовательно, моя фраза об уважении падает сама собою, раз Вы знаете и мне скажете, что Ваше письмо было сплошь «химеричным» от мигрени, истерики, что в нем не было «тактических» приемов, что в мыслях у Вас не было поставить ребром вопрос о Мусагете именно для того, чтобы уйти из него из-за того перевала Вашего сознания, которое <так!> Вы переживаете (…или не переживаете?)… Не я должен зачеркнуть фразу об уважении, а Вы сами; и я, конечно, не посмею усомниться в праве Вашем ее зачеркнуть, а, наоборот, буду искренно рад, что ее больше нет. Что касается меня, то я очень далек от каких-либо химерических построений (я бы даже желал быть менее трезвым); я готов перед кем угодно отдать отчет в каждом слове и этого письма, и того. И даже за фразу об уважении (ввиду ее условности, что ясно из контекста) могу ответить и вполне объяснить ее; хотя не спорю, что, м<ожет> б<ыть>, тактичнее было бы не произносить ее. – И в первом и втором письмах Ваших идет речь о Мусагете; по первому письму Вам все ясно; по второму все неясно; ничего странного нет, что можно было растеряться от таких противоречий.
Я решительно не понимаю неоднократных упреков Ваших в том, что я все переношу на личную почву. И повторяю, никак не мог Вашего абстрактно- фантастического письма принять за поднятие конкретных накопившихся у Вас за ? года вопросов. Ваше письмо было совершенно беспочвенным и все Ваши упреки неосновательными; о своих же планах Вы не сказали ни слова. О них Вы сочли лучше переписываться только с Блоком, и как же после этого мне