Профессионализм и «спецификаторство» [Эйхенбаум, 1924, с. 2], свойственные ОПОЯЗу, предполагали четкое разделение труда. Шкловский отвечал за объектную экспансию школы и двигал вперед литературу, превращаясь в ее персонажа и служа иллюстрацией собственных положений. Тынянов раскрывал теоретические потенции идей, создавал концепции (теорию пародии, теорию тесноты стихового ряда, теорию литературной эволюции) и балансировал между скрупулезным описанием и афористической инвенцией. Из всех петербургских формалистов Эйхенбаум казался наиболее «правым», «объектным», консервативным. Консервативен его упорный историзм, лишь оттененный ярким эпизодом разбора гоголевской «Шинели», консервативно тяготение к комментарию и изучению источника (в противоположность эволюции, столь любимой двумя другими). Только консерватор с прошлым эпигона-акмеиста[153] мог в начале 1920-х годов предложить Шкловскому заменить косноязычное колючее «остранение» скучным «опрощением», сводящим на нет терминологическую провокацию [Панченко, 1988, с. 35]. Во второй половине десятилетия, когда в письмах Тынянова и Шкловского начинается вторичное брожение идеи ОПОЯЗа и обсуждается возможность «сборника максимальной теоретичности», Эйхенбаум почти не принимает участия в этих дискуссиях, переживая очередной жизненный и первый кризис «после формализма». В человеческом, дружеском смысле триумвират формалистов крепок в эти годы, как никогда, но в теоретическом отношении школа находится на распутье. Новые интересы Эйхенбаума сочувственно встречаются друзьями и решительно не принимаются учениками-ортодоксами. Личное участие в конфликте поколений, причем весьма парадоксальном, заставляет Эйхенбаума уйти в экзистенциальное переживание своей усталости от истории и биографическую рефлексию. «История как императив, как ощущаемая реальность – важнейший феномен и в определенном смысле фантом, с которым Эйхенбаум не только постоянно оперировал в работе, но который, как позволяют предполагать разнообразные его тексты, неустранимо стоял перед ним и в повседневной жизни» [Чудакова, 2001 (а), с. 433]. Так появляется книга «Мой временник», включившая Эйхенбаума в литературу наряду с «пишущим персонажем» Шкловским и уже погрузившимся в историческую беллетристику Тыняновым. Но это будет итог теоретических поисков и вкусового дрейфа второй половины 1920-х.

С осени 1927 до весны 1929 г. сквозь общую усталость и солидарно с друзьями осознаваемый кризис среднего возраста [154], прорастает ясный замысел второй книги о Толстом, далее обретают форму идеи о природе литературного быта и писательского труда. В отличие от коллег Эйхенбаум поставил проблему личной причастности истории в центр своего исследовательского внимания. Он последовательно отказывается трансцендировать историографический дискурс, делать его внеположным субъекту описания. Более поздняя статья о творчестве Тынянова (1940) не оставляет сомнений в гегельянском происхождении этого «субъективизма»: «Для современного человека вопросы личной судьбы неразрывно связаны с вопросами общественно-историческими. Я употребил слово “судьба” в том смысле, в каком оно подчеркивает наличие некоторой необходимости или закономерности и дополняет, таким образом, более безличное слово – “биография”. Чувство истории вносит в каждую биографию элемент судьбы – не в грубо фаталистическом понимании, а в смысле распространения исторических законов на частную и даже интимную жизнь человека» [Эйхенбаум, 1986, с. 207–208]. Разговор о науке со страстностью писателя[155], отличавший формалистов как от предшественников, так и от последователей, объединенных условностями академизма, со второй половины 1920-х годов превратился для Эйхенбаума из способа размышления в его предмет. Эйхенбаум понимает историю как неподвижную протяженность, вызывающе игнорируя Гегеля[156]. Но методологический архаизм, воспринятый у Толстого и в результате еще более радикальный, чем у Тынянова, неожиданно выдвинул Эйхенбаума в авангард науки о литературе.

В первом томе своего многолетнего исследования «Лев Толстой. Кн. 1. 50-е годы» (1928) Эйхенбаум еще более архаичен, чем в «Лермонтове» (1924), где даже в подзаголовке фигурирует запретное для формалиста слово «оценка». В ходе реконструкции максимально широкого контекста взросления Толстого после «бездумной» молодости Эйхенбаум не только увлекается не забытым «органическим» дискурсом, но и дает повод для обвинений в спекулятивных (не вполне научных) параллелях между описываемой эпохой и современностью. Например, «по всему фронту интеллигенции, до сих пор представлявшемуся более или менее единым, идет сложный процесс дифференциации, в котором важную роль играет новый момент – опора на свой класс» [Эйхенбаум, 1928 (а), с. 186]. Или: «Литература отброшена историей на задний план – она стала обыкновенным бытовым фактом. Круг ее воздействия невероятно сужается: писатели пишут друг о друге, превращаясь из авторов в литературных персонажей. <…> “Пасквиль” становится самым распространенным жанром» [Там же, с. 188]. В последней реплике уже невозможно было не уловить намека на деятельность «напостовцев» и других адептов власти.

Этим среди прочего объясняется тот факт, что начало «долгого» толстовского проекта не было принято другими членами «триумвирата». Шкловский: «Книга о Толстом его мне не нравится» [Панченко, 1984, с. 194]. Тынянов: «Толстой <…> как был “молодым”, так и остался» [Чудакова, 2001 (а), с. 442]. Эйхенбаум пошел здесь по пути «непреодоленности биографии», что было чревато превращением истории из науки в беллетристику. Неважно, был ли этот риск оправдан стратегически. Важно, что этот путь оказался для Эйхенбаума встроен в логику биографии, в поисках и создании которой формализм поставил не точку, но запятую. Еще в заметке 1921 г. «Миг сознания» Эйхенбаум видел

в биографии «объективный исторический закон, одновременно отрицающий и сохраняющий в человеке его прошлое и именно благодаря этой ране делающий его человеком» [Калинин, 2009, с. 42]. Летом 1925 г. он признается в письме Шкловскому: «История утомила меня, а отдыхать я не хочу и не умею. У меня тоска по поступкам, тоска по биографии. <… > Никому сейчас не нужна не только история литературы, не только история, но и самая “современная литература”: сейчас нужна только личность. Нужно человека, который строил бы свою жизнь» [Панченко, 1984, с. 189]. Таким образом, поворот в теоретическом сознании Эйхенбаума второй половины 1920-х годов был обусловлен потребностью в строителе биографии – сам он себя таковым

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату