внушающий трепет, вызывающий чувство абсурда и потери. Возвращение на русское отделение в последний год университетской учебы сопровождается стихотворением [Эйхенбаум, Дневник, 237, 3], написанным в начале 1911 г.
Помимо очередного «трамвайного» примера в русской поэзии[163] этот текст является набором устойчивых ассоциаций. Он связывает угрозу от стихии, последовательность в преодолении пространства как знания (хребет – отчетливое эхо остеологии), смятение перед неизвестностью и невозможность обойти порог, приближаемый поездом истории, т. е. в данном случае трамваем.
Эйхенбаум в итоге приживается в Петербурге, созданном для проверки «чужих» на прочность. «Временник» зафиксировал версию индивидуальной истории, которая рефлектирует этапы отказа и становления, но не решает проблему идентичности, вернее, оставляет ее открытой в точке совпадения с современностью. С одной стороны, этому мешала фиксация на воспроизведении тех схем, которые сформировались в ходе освоения «взрослого» Петербурга и изживания «детского» Воронежа. Сюжет как таковой основан на повторе с вариациями, а сама по себе историческая концепция Эйхенбаума была полностью литературоцентричной. С другой стороны, «Временник» поставил точку в рефлексии очередного личностного кризиса 1920-х годов еще и потому, что с начала следующего десятилетия литературное проживание собственной истории стало уделом целиком домашней литературы. Это лишний раз говорит о развитой исторической интуиции формалистов, занявшихся этим феноменом непосредственно перед уходом идей ОПОЯЗа под спуд истории.
XII. Интермедия. Ппутание в истории. О судьбе второго поколения формалистов
Прежде чем говорить об учениках, воспитанных петербургскими формалистами, следует вновь вернуться к началу движения и «перезагрузить» проблему с точки зрения истории поколений. Сдвиг, нарушение привычных связей – все это казалось неизбежным в 1916 г., в разгар торжества футуризма в искусстве и анархо-пацифистских настроений в обществе. ОПОЯЗ, бывший обществом в узком смысле, дышал одним воздухом с революцией и создавал новую науку, изо всех сил отталкиваясь от старой, хотя и был с ней тесно связан. Члены кружка рано осознали себя как поколение и выбрали путь негативной самоидентификации. Его подсказывало время. Компромисс был неприемлем. В первой половине 1920-х годов сформировалась первая сумма методологии, нашедшая выражение в знаменитой статье Тынянова «Литературный факт» (1924): изолированных явлений не существует, их значение определяется не сущностями, а отношениями, среди которых преобладает конфликт, чье переживание и составляет историческое развитие литературы. Это было внятно и предельно точно, по крайней мере, в той системе координат, в которой ОПОЯЗ существовал вместе со всей остальной европейской культурой, все еще разбиравшейся с уроками французской революции и последовавшего за ней многонационального романтизма. Академическая наука с ее описанием «очевидных» фактов тут же превращалась в набор случайных и в конечном итоге бессодержательных наблюдений. ОПОЯЗ протер линзы очков, сквозь которые филолог силился разглядеть неподатливый текст, создал систему, способную к саморазвитию. И все благодаря отступлениям от канона «интеллигентской» критики и науки, которую деятели ОПОЯЗа («спецы») ассоциировали с дилетантизмом.
Середина 1920-х годов – это время, когда «формалисты», которых уже ругают этим намеренно неправильным словом, начинают испытывать своего рода депрессию ветерана. Проблема «быть или не быть» решена, метод создан и развивается. Эйхенбаум не столько полемизирует с оппонентами, сколько проводит разъяснительную работу, устраняет недоразумения, в общем, выполняет почти ассенизаторскую функцию. Тынянов вообще не вступает в дискуссию, за его не очень крепкой спиной «медленно растет, словно шатер иль храм», теория литературной эволюции. До прочих дела нет. Самоценную борьбу отчаянно имитирует один Шкловский, перебравшийся после эмиграции в Москву и устроившийся в дирекцию третьей фабрики Госкино. Его гложет тоска по заброшенной филологии, и он огрызается усиленной разработкой собственной биографии. В контексте исторического самоопределения едва ли не важнее всего, что Тынянов и Эйхенбаум в это время уже профессорствуют и руководят студенческими работами. Их преподавательская деятельность успешна и институционально организована. В 1923 г. их приглашают в Институт истории искусств на Исаакиевской площади, основанный «красным» графом Зубовым на волне революционной вседозволенности и в просторечии именуемый «Зубовским». Они в числе главных сил отделения словесных искусств института – быстро набирающего силу конкурента университета, где привычно сидят «академики». Конечно, ОПОЯЗ из другого теста. Институт хранит «традицию “неакадемичности”, иронического отношения к “профессорству”» [Гинзбург, 1990, с. 281], присущего не только Шкловскому, но и Эйхенбауму, Тынянову». Преподавать – это, если угодно, немножко глупо. В 1922 г. в статье, посвященной пятилетнему (!) юбилею ОПОЯЗа, сказано, что идея монизма и всеединства отравила русскую интеллигенцию, что пора становиться плюралистами и что невозможно обучить новой теории [Эйхенбаум, 2001 (а), с. 40]. И, тем не менее, этим приходится заниматься – такова логика истории, способная дезавуировать любую теорию. Популярный в середине прошлого века американский историк науки Томас Сэмюэль Кун описывал это состояние как «стадию нормальной науки», что с необходимостью сменяет «научную революцию». Но в биографии ОПОЯЗа была не только научная революция. Более того, последняя была только следствием. Стало быть, и кризис, сопровождавший переход в нормальное состояние, переживался острее. Его главным симптомом были ученики. Они оказались желанной обузой, соблазном власти и поводом для нарастающего беспокойства. Если мыслишь в категориях «борьбы» и «смены», как Тынянов в «Литературном факте», иначе и быть не может.