Юлиан Семенов
Экспансия — III
Штирлиц (Барилоче, сорок седьмой)
Ну и что, спросил себя Штирлиц, как будем жить дальше? Ты и я, два человека, существующие в одном и том же обличье, но думающие порой по- разному, мура собачья, ей-богу. Почему, возразил он себе, прибегни к спасительному «все разумное действительно», сколько раз тебя выручал Гегель с его абстрактным, отрешенным от суеты мышлением, выручит и сейчас…
Двадцать пять лет я не был в России; четверть века, страшно произнести… Это все ерунда, что я живу ей, грежу ею, изучаю все, связанное с ее трагической и великой судьбой; я похож на доктора, который ставит диагноз, наблюдая пациента через толстое пуленепробиваемое стекло.
Я живу здесь, в Барилоче, у подножия Анд, в столице горнолыжного спорта Аргентины, в семи милях от коттеджей, где обосновались физики, — среди них есть местные, родившиеся в этой прекрасной стране, есть эмигранты, сбежавшие от гитлеровцев, а есть нацисты, те, которые работали в исследовательских институтах рейха; истинный ученый похож на зрячего слепца, он одержим своей идеей, он редко задумывается над тем, кто воспользуется его идеей, сделавшейся хиросимской явью; всю свою историю человечество пугалось шагать во тьму неизведанного и все же — шагало… Что же, спросил он себя, да здравствует инквизиция, которая хотела удержать мир от знаний?! Бред, ужас какой-то…
Я живу здесь уже четыре месяца, без связи с Роумэном, учу веселых аргентинцев кататься на «росиньолях» по бело-голубым снежным полям, которые становятся синими, ледяными в середине июня, когда зима окончательно вступает в свои права, метут вьюги, ломко стреляют искры в каминах пансионатов, что открыли вокруг подъемников австрийцы из-под Линца и баварцы; ленится белое пиво, девушки в красных фартучках, тихо звучат песенки, привезенные из Тироля, мистерия какая-то…
За это время я заработал триста сорок два доллара; от того, что мне дал Роумэн при расставании в Мадриде, осталось сто сорок семь; на кофе и сандвичи хватит, весну и лето переживу, в конце концов, можно попробовать увлечь приезжающих сюда на отдых толстосумов туристскими маршрутами в Чили — через горы. Ладно, пройдет еще полгода, а что дальше? Я узнал, где здесь живет Риктер, когда он приезжает сюда из Кордовы, Байреса или Мар дель Плато, — а что дальше? Я не готов к решающей беседе с ним, нужны данные от Пола, а их нет. Я не приблизился ни на шаг к тайне атомной бомбы, которую клепают здесь, совсем рядом, на острове Уэмюль мои бывшие товарищи по партии, я не узнал ничего нового о тех, кто являет собою затаенную структуру нацизма в Латинской Америке, — зачем же я здесь? Во имя чего?
Ты здесь во имя того, ответил он себе, чтобы сделать то, чего ты не имеешь права не сделать. Мужчина — это добытчик. Нельзя возвращаться с пустыми руками, грешно приходить домой с пустыми руками.
А ты уверен, что тебя там ждут? Он часто слышал в себе этот вопрос, и звенящая пустота, которая рождалась в нем после того, как звучали эти треклятые слова, была самым страшным мучением, потому что, давно привыкший к постоянному диалогу с самим собою, на этот раз он не знал, что ответить, а лгать — не хотел или, точнее, не мог уж более.
…Штирлиц поднялся с деревянной лесенки, что вела на второй этаж домика, где Отто Вальтер держал свою прокатную станцию — горные лыжи, ботинки, куртки, перчатки, очки и шлемы, — застегнул куртку (с Анд
У Манолетте было тихо и пусто; в печке, сделанной, как и все в Барилоче, на немецкий манер, огонь алчно ломал поленца; старик стоял, прижавшись к теплым изразцам спиною, и лениво следил за большой мухой с зеленым брюшком, медленно летавшей вокруг настольной лампы, что стояла на баре.
— Нет, ты только погляди на нее, — изумленно произнес Манолетте, — вот-вот ударят холода и все занесет снегом, а эта мерзавка не сдается… Остальные сдохли — куда более здоровые, — а зеленобрюшка все летает и летает…
— Остальные уснули, — возразил Штирлиц. — Они засыпают на зиму. А весной оживают.
— Темный ты человек, Максимо, сразу видно — из Испании, там школ мало и ботанику не учат… Если бы все мухи засыпали на зиму, а весной просыпались, то мы бы стали планетой мух, а не людей.
— А может, мы и есть такая планета? — Штирлиц пожал плечами. — Ну-ка, угости меня кофе, дружище…
— Я угощу тебя кофе, а ты позвони-ка своему патрону, он тебя ищет.
— Приехали какие-нибудь буржуи? — спросил Штирлиц. — Не терпится встать на лыжи? Схватить снежного загара?
— Этого он не говорил, — ответил Манолетте и отошел от печки. — Хочешь выпить?
— Мало ли чего я хочу…
— Я угощаю.
— Тогда не откажусь.
— Чего тебе налить? Бренди? Или виски?
— Налей виски.
— С водой?
— Нет, чистого, безо льда.
— Здесь у всех ломается настроение, когда с Анд валятся снеговые облака, Максимо. Сколько лет я здесь живу, а все равно не могу привыкнуть, тоска какая-то, безнадежность, мрак…
Штирлиц положил мелочь на медный поднос, что стоял возле телефонного аппарата, набрал номер своего
— Послушай, Макс, — сказал Вальтер слабым голосом (очень любил болеть, обожал сострадание, даже при пустяковом насморке просил нотариуса проверить завещание, уверял, что начинается менингит, отчего-то именно эта болезнь казалась ему фатальной), — на этот раз меня крутит как-то по-особому. Постоянное удушье, знаешь ли… Рикардо Баум, верный дружок, советует обратиться в клинику Фогеля, в Байресе… Так что на это время вместо меня останется Ганси…
— Кто это? — спросил Штирлиц, сразу же перебрав в памяти всех тем немцев и австрийцев, с кем Вальтер поддерживал отношения. — Какой Ганси? Шпрудль?
— Нет, нет, он приехал неделю назад, из Вены… Ты его не знаешь… Его прислал мой двоюродный брат, какой-то дальний родственник, просит поддержать… Ты его введи в курс дела и помогай, как мне… Наш с тобой контракт остается в силе, он будет платить тебе по-прежнему, я уже отдал все распоряжения… Если со мной что-нибудь случится, возьми себе мои «росиньоли» и ботинки девятого размера… И новые перчатки, которые я получил из Канады… Это мой тебе подарок за добрый и честный труд, Макси…
— У вас простуда, — сказал Штирлиц, зная, что этим он обижает хозяина. — Обычная простуда. Выпейте горячего чаю с медом и водкой, снимет, как рукой, господин Вальтер.
— Я думал, что жестокость свойственна только молодым, — вздохнул Вальтер. — Бог с тобой, я не сержусь…
— А где этот самый Ганси?
— Завтра в восемь утра он приедет на подъемник, покажи ему хозяйство и введи в дело… Послезавтра утром я уеду, билет уже заказан, Баум меня проводит.
— Кто это?
— Рикардо Баум? — удивился Вальтер. — Чистый немец, социал-демократ, живет здесь в эмиграции…
— Врач?
— Нет, он в бизнесе и юриспруденции…
— Посоветовались бы с хорошим аргентинским врачом, господин Вальтер, настой трав, прогулки…
— Макси, не надо, а? Я знаю, сколько мне осталось, зачем успокаивать меня так грубо?
Штирлиц положил трубку, выпил «капуччини» и сделал медленный, сладостный глоток из тяжелого стакана, ощутив жгущий запах жженого ячменя.
Я стал бояться новых людей, подумал Штирлиц. Имя этого Ганси повергло меня в растерянность; плохо; постоянная подозрительность к добру не приводит, это ломает в человеке азартное желание
Какие же это страшные слова — «страх», «боязнь», «ужас»!.. А сколько модификаций?! Чему-чему, а уж как себя пугать — человечество выучилось! Нет бы радости учиться веселью, застольям, — так ведь, наоборот, каждый прожитый год словно бы толкает нас к закрытости; сообщество бронированных особей, два миллиарда особей, занявших круговую оборону в собственных дотах с репродукциями Рафаэля, электроплиткой и зеркалом, человек человеку враг, ужас какой-то.
— Что грустный, Максимо? — спросил Манолетте.
— А ты?
— О, я — понятное дело, — ответил бармен. — Я старый, я вижу конец пути, Максимо, я знаю, что однажды утром не смогу подняться с кровати от боли в