с его четырьмя томами месяц, не отрываясь, — Библия России, ее истинный смысл в океане византийских многосмысленностей…
— О чем это? — спросил Ганс, возвращая телеграмму. — Написано на сленге, я не понял.
— Бери лыжи, пройдем новые маршруты, там объясню.
— Ты с ума сошел! Будет пурга! Фуникулер вот-вот выключат.
— Значит, не бери лыж, сиди тут и пей кофе, я пойду один, мне надо посмотреть трассы и помозговать, можно ли их использовать, когда идет снег, некоторые маршруты особенно хороши во время снегопада, знаешь, сколько психов на свете?! Одному подавай солнце, другой мечтает спуститься через пургу, он себя человеком начинает ощущать — его после этого на бабу тянет — и деньги за такой спуск платит громадные.
— Ну, хорошо, хорошо, пойдем! Отчего ты такой колючий, ума не приложу? Как что, так сразу режешь бритвой по живому.
— Как ты сказал? — спросил Штирлиц. — Режешь бритвой по живому? Занимался биологией? Мучил лягушек?
— Не цепляйся к слову… Я никогда не резал лягушек, я их в руки боюсь взять, от них появляются бородавки… Просто много читаю, в отличие от тебя, это литературная фраза…
Да уж, подумал Штирлиц, литературная. Так писал Эуген Пиппс, классик третьего рейха… Сочиняя про древнегерманских рыцарей, заодно разоблачал интеллигентишек, которые забыли о своем арийском первородстве, «резали по живому великую историю нации»…
В люльке подвесной дороги здорово болтало, ветер крепчал, над вершинами деревьев посвистывало — к пурге; все, как надо, только б он не соскочил на второй очереди; вполне может; вертит головой, смотрит, нет ли в небе просвета, парень осмотрительный; но и крючок я ему запустил надежный, он хорошо понимает, когда дело пахнет серьезными деньгами; чего он больше всего хочет — так это разбогатеть, что ж, побеседуем… И построить мне надо наш диалог, следуя рекомендации Августа: «достаточно скоро делается лишь то, что делается хорошо»; между прочим, входит в противоречие с нашим «поспешишь — людей насмешишь» и с немецким «поспешай с промедлением»; впрочем, Суворов исходил не из традиционных пословиц, но именно из знания латыни, чтил Августа, оттого и побеждал.
Когда проезжали вторую очередь, Эронимо, служащий канатной дороги, крикнул:
— Максимо, я выключаю
— Подожди! — сказал Ганс. — В такой тьме мы потеряем трассу, спустимся на креслах!
— Выключай мотор! — прокричал Штирлиц. — Выключай через десять минут! Я хочу посмотреть Ганса в деле! Обязательно выключай!
Ганс резко обернулся в кресле, — он сидел перед Штирлицем метрах в двадцати:
— Ты сошел с ума!? Эй, Эронимо! Эронимо-о-о-о!
— Горло надорвешь, — сказал Штирлиц. — Все равно он тебя не услышит.
— Я не стану спускаться через пургу! Я вернусь вниз в кресле, ну тебя к черту. Макс!
— Как знаешь, — ответил тот, подумав: не спустишься ты в кресле, через десять минут Эронимо обесточит дорогу, виси над пропастью, замерзай, станешь сосулькой, снимут через два дня, будешь звенеть — кусок льда — и каплю на носу не скроешь, повиснет; впрочем, я сейчас оказался в проигрышной позиции, на вершине он может почувствовать неладное, соскочит с кресла и, не дожидаясь меня, прыгнет в то, что спускается вниз; он погибнет, ясное дело, но это будет улика против меня, — я видел, что он в кресле, я был обязан предупредить Эронимо, тот живет в хижине рядом со станцией, включить ее — минутное дело, и мерзавец вернется в долину; плохо, если будет так, парень он цепкий, шарики крутятся, сечет быстро.
— Эй, Ганс, — крикнул Штирлиц, — у тебя нож есть?
— Есть. А что?
— Если пурга будет набирать, надо взломать ящик, где кнопка автоматического включения дороги, спустимся на канатке.
— Какой к черту ящик?!
— Ты что, не помнишь?! Под сосной, когда выходишь на трассу!
Вспоминай,
Он вспомнил лицо Ганса Христиановича Артузова; первый начальник советской контрразведки, швейцарец по национальности, сбитый крепыш, любимец Дзержинского; именно он говорил Исаеву в далеком (был ли?!) восемнадцатом, когда отмечали его день рождения, восьмого октября, в семь вечера, в кабинете Глеба Ивановича Бокия; пришли Кедрин, Беленький, Уншлихт; Феликс Эдмундович заглянул позже, когда веселье шло вовсю: читали стихи, гоняли чаи, сыпали каламбурами. «Чтобы выгадать время, — заметил тогда Артузов, — особенно во время застолья, только не дружеского, а чужого, когда надо собраться с мыслями и дать единственно верный ответ, иначе разоблачат и шлепнут тут же, на каждый вопрос задавайте встречный, пусть даже дурацкий, это дает огромный выигрыш во времени». — «То есть как?» — не понял тогда Исаев. «А очень просто. Хотите, покажу? Допустим, вы меня подозреваете, вам недостает всего нескольких звеньев, чтобы обвинить меня… Начинайте спрашивать, я стану отвечать так, как надо». — «Я мог встретить вас в ЧК, милостивый государь, когда вы беседовали с Пуришкевичем?» — «Я?» — «Конечно, вы». — «Когда это было?» — «Что было?» — «Ну, наша встреча…» — «В декабре семнадцатого». — «Батенька вы мой, спросите Фрола Кузьмича, я тогда еще в Стокгольме сидел». — «Какого Фрола Кузьмича?» — удивился Исаев. Тогда Артузов расхохотался: «Откуда я знаю. Сева! Я выиграл время на дурацких вопросах! Лучше показаться несколько секунд заторможенным дураком, чем красиво сдохнуть, не выполнив свое дело».
Память Штирлица порою становилась похожей на кинематограф: он часто видел лица своих учителей в медленной, трагически-безмолвной панораме, камера памяти словно бы передвигалась с лица на лицо; ах, какие же одухотворенные лица были у этих апостолов революции, какие поразительные глаза, сколько в них дружества и открытости, братья по делу, рыцари духа, подвижники той идеи, которая…
— Макс, я перепрыгиваю в кресло, качу вниз, не сердитесь! — крикнул Ганс. — Вскроете ящик сами, если Эронимо остановит дорогу!
— Не глупите! Он выключит мотор, вы замерзнете. Я и вправду несколько заигрался, но вдвоем мы победим, а поврозь погибнем. Я же ни черта не вижу в пурге, смотрите, как метет. Я сейчас привяжусь к вам веревкой и пойду к этому ящику, а вы будете ее дергать, что, мол, все в порядке, направление верное. Если я не найду ящик, вы замерзнете, а я накануне открытия своей туристской фирмы, не зря ж дал вам прочесть телеграмму, один я не потяну, нужен ваш взнос для раскрутки гигантского дела…
Ганс соскочил с кресла; те двадцать метров, что отделяли от него Штирлица, показались ему сейчас верстою; если этот сукин сын прыгнет в то кресло, что, лязгающе обогнув металлический столб, начало спуск в долину, игра проиграна; слава богу, ждет, глядя на часы; смотри, смотри, мальчик, смотри…
Штирлиц шагнул к Гансу, усмехнулся:
— Давай рискнем, парень. Ей-богу, я спущу тебя по этим склонам, мне хочется поглядеть на тебя в деле.
— Нет, — отрезал тот. — Где ящик? Давайте включать кнопку, я не пойду вниз на лыжах.
— Ну и зря, — сказал Штирлиц и, достав из своего широкого кожаного пояса веревку, протянул ее Гансу. — Держи. Сейчас я встану на лыжи, а ты меня страхуй, ни зги ж не видно… Где этот чертов ящик?
— Какого черта вам пришла в голову эта бредовая идея?! Как мальчишка какой-то!
— Это верно, — согласился Штирлиц и попросил: — Ну-ка, обмотай меня покрепче.
Ганс воткнул свои лыжи в снег и сделал шаг к Штирлицу; в это же мгновение дорога остановилась, на вершине сделалось
В тот момент, когда Ганс воткнул лыжи по обе стороны от себя, Штирлиц ударил его что есть силы в поддых. Парень покатился в сугроб, а Штирлиц бросил его лыжи в снег, и они стремительно покатились по склону, исчезнув из глаз через мгновение в метущей белой пелене.
— Ты что?! — заорал Ганс. — Ты что?! — перешел он на шепот. — Зачем?!
— Не вставай, — сказал Штирлиц. — Здесь нет никакого ящика, ты правильно делал, что сомневался в моих словах, я это видел по твоей спине. Если встанешь, я укачу вниз. Сразу же. Лежи и отвечай на мои вопросы. И если ты ответишь на них честно, я поставлю тебя на лыжи у себя за спиной и спущу вниз, в хижину Эронимо, где мы оформим наши с тобой отношения. Согласен?
— О чем ты. Макс?!
— О Рикардо Бауме, малыш, о твоем шефе по линии доктора Гелена. И об итальянце, коллеге Мюллера. Через двадцать минут, если не начнем спуск, — а спустить тебя теперь могу только я, ты встанешь на мои лыжи, мы сделаемся единым целым, — будет поздно, я не найду дороги, ну и черт с ней, я свое пожил, тем более что твое появление здесь, как выяснилось, не случайно, значит, я и тут хожу на мушке, а если это происходит постоянно — страх смерти притупляется. Понял?
— Чего ты хочешь? — Ганс медленно поднялся на ноги; на носу его повисла капля, она росла стремительно, сорвалась, и сразу же начала расти следующая.
Потек мальчик, подумал Штирлиц, иначе капельку бы убрал, знает, как это
— Я хочу, чтобы ты ответил мне: с какого времени ты работаешь на Гелена, кто тебя вербовал, когда и на чем? Если же ты кадровый офицер, назови свой номер и дату начала службы. Скажешь, кто тебя инструктировал, о чем, что вменили в обязанности. Вот здесь, — Штирлиц достал из своего волшебного пояса блокнот с воткнутым в него карандашом, заправленным ярким грифелем, — тебе надо будет кое-что написать… После того, как скажешь о том, что меня интересует… Текст произвольный: обязуюсь работать на Штирлица, выполняя все его приказы, не прекращая формальной службы в «Организации генерала Гелена». Или Мюллера, разница малая. Дата. Место. Час. Подпись.
— Ты сошел с ума! Мы погибнем! Спусти меня вниз, я согласен, мы там договоримся обо всем! Я согласен, урод! Ты меня победил! Я все скажу внизу!
— Во-первых, урод ты, а не я, — ответил Штирлиц обиженно (он действительно поймал себя на том, что обиделся, никто и никогда не смел так с ним говорить, вот сукин сын). — Во-вторых, вниз мы попробуем спуститься только после того, как ты ответишь на вопросы и подпишешь текст, предварительно сочинив его… Попробуешь финтить с почерком — укачу вниз, я твой почерк изучил,
Ганс быстро вытер нос, поднял блокнот, что валялся около его ног, написал текст, размашисто подписался, бросил Штирлицу:
— Ну вези же меня вниз! Я по дороге расскажу все! Через десять минут начнется вьюга, я погибну!
— Мы погибнем, — поправил его Штирлиц. — Как возлюбленные… Не ты один погибнешь, дерьмо, а мы с тобою… Я не двинусь к тебе, пока ты не