Когда он, наконец, вышел, Штирлиц облегченно вздохнул, отошел к лифту, открыл дверцы, достал пистолет из кармана куртки, сунул его за ремень, вернулся за стол и снова посмотрел на часы: Росарио должен приехать именно сейчас; хотя он испанец, не зря существует выражение «тьемпо кастильяно»,[28] опоздание на полчаса считается правомерным: встретил друга, не мог не ответить на его вопросы, это оскорбительно.
Штирлиц вспомнил, как Дзержинский однажды заметил своему помощнику Беленькому:
— Послушайте, Гиршл, вы опоздали на семь минут, это же бесстыдно!
— Но я ждал в машинописном бюро, пока закончат перепечатку документа, Феликс Эдмундович!
— Опоздание не объясняют, — отрезал тогда Дзержинский. — Его констатируют. Это слом графика; когда в человеческом организме ломается график обращений, начинаются необратимые процессы; хорошо, если заметили вовремя, можно вылечить, да и то с превеликим трудом…
— Ну что я мог поделать, если машинистки малоквалифицированные, Феликс Эдмундович?!
— Найдите толковых.
— Их не пропускают особисты! Плохое прошлое, родственники в эмиграции…
— У меня тоже сестры и брат в эмиграции, — усмехнулся Дзержинский. — Подготовьте проект приказа, чтобы поднять машинисткам оклад содержания… Оставьте десять вместо нынешних двадцати и платите им двойной заработок, они тогда будут костьми ложиться… А вы с ними политзанятия проводите… Лучшее политзанятие, знаете ли, это когда человек убежден в том, что его работа оценена по справедливости, а не по тому, сколько часов он отсидел на стуле…
Потом, в кругу близких сотрудников, Дзержинский еще раз вернулся к этой проблеме: почему немец не опаздывает? Англичанин? Швед? Потому что они вышколены капитализмом. Время есть та субстанция, в которой создается товар, то есть деньги. А у нас капитализма не было; надежда на новую экономическую политику, родится когорта оборотистых предпринимателей — ресторанщиков, портных, сапожников, столяров, вокруг них сгруппируются миллионы помощников, заинтересованных в прямом результате своего труда, а у нас будут развязаны руки для того, чтобы отменно платить рабочим и инженерии, занятым в государственном секторе — в станкостроении, на железных дорогах, в градостроительстве. До тех пор, пока человек не поймет желудком выгоду экономить время, — политбеседы бесполезны, а порою даже вредны;
Штирлиц расслабился; отдыхайте, мышцы, приказал он своему телу, сейчас вы должны быть мягкими и спокойными, потому что через пару минут вам надо стать тугими, как канат, которым травят на причалах океанские лайнеры; почему ты сравнил мышцы с канатами, спросил себя Штирлиц. Потому, видимо, что портье сказал про свою жену, про то, что она работала на океанских лайнерах. Таинственная все же вещь — наш мозг, правда, ящерка? Какая-то клетка, одна из многих миллиардов, вобрала в себя эту информацию, и она теперь будет жить во мне столько дней или часов, сколько мне отпущено; я забуду об этом, а она будет нести эту информацию в себе; какое все же таинство — человек! Нам бы изучать себя, гордиться собою, искать общность со всеми, кто населяет землю, разве собака — плохой человек? Или конь? А гляди ты, воюем! Постоянно воюем, гоняемся друг за другом, делаем гадости — осознанные, заранее спланированные, искусные…
Ты намеренно не хочешь думать о том, что сейчас должно случиться, спросил себя Штирлиц. Экономишь себя? Правильно делаешь. Ты прорепетировал операцию, в твоей квартире включен приемник, он должен заглушить крик, он может поднять крик, этот Росарио; выстрел, конечно, радио не заглушит, но я попросил принести шампанское, не зря говорят, что шампанское стреляет… Да и потом, какая разница, что будем потом? Я не имею права не сделать того, что должен сделать. Сначала отмщение. А уж потом дело: связи с нацистами, пересекаемость их путей, ИТТ, гестапо, Гелен, все это потом, сначала я обязан отомстить за зелененькую. Мужчина, который мучает детей и женщин, не может считаться человеком, он подобен гнили; тигры бьются с тиграми, но не трогают тигриц, это противоестественно. А львы? Волки? Даже отвратительные гиены? Только люди калечат женщин и детей — ради того, чтобы их собственная жизнь была удобной, хорошо оплачиваемой, комфортной.
Ни один настоящий художник или мыслитель не продавал душу дьяволу; бессердечными злодеями становятся бездарные люди с неуемным честолюбием, желающие жить по-царски, какая уж тут идея?!
Судя по его лицу, думается, — Штирлиц достал сигарету, медленно закурил, снова глянул на часы, Росарио опаздывал уже на шесть минут, — что он выложит все. Я ударю его рукоятью пистолета в затылок, чтобы оглушить, свяжу руки и ноги, кожаные ремни я купил, чудо что за ремни, нигде их так не делают, как здесь и в Испании, кляп тоже готов, после брошу его возле приемника, сделаю музыку еще громче и сяду напротив… Он быстро очухается, шок страха проходит моментально… Они так трусливы, когда рядом нет их палачей, готовых на все… Начинают лепетать про приказ, про то, что они поручили
«Плимут» медленно подъехал к парадному; шофер в фуражке — точно такой же, какая была сейчас на Штирлице, — обежал автомобиль, отворил дверь, помог Росарио выйти и, взяв его под руку, повел по мраморным ступеням к стеклянной двери.
Неужели шофер пойдет вместе с Росарио, подумал Штирлиц, нажимая кнопку, которая автоматически открывала огромную стеклянную дверь, отделанную медными планками; как можно сверлить стекло, неожиданно подумал он, чтобы пропускать сквозь него медные болтики? Почему оно не рассыпалось? Очень просто, ответил он себе, умные люди умнеют так стремительно, что далеко не все поспевают за ними; а сколько их, вырвавшихся в авангард? Процент? Вот бы посчитать на досуге…
Двери отворились, Росарио, сопровождаемый шофером, подошел к Штирлицу; тот поднялся, склонив голову в полупоклоне.
— Где здесь доктор Хуан Пла Фонт? — спросил Росарио.
— А, это вы к нему? — Штирлиц поднялся.
— Сеньор профессор Пла Фонт велел мне проводить вас, пожалуйста, в лифт…
— Он там один? — спросил Росарио.
— Нет, сеньор, у него какой-то коллега, тоже занимается лечением глаз…
— Идите в машину, — сказал Росарио шоферу.
— Лучше я провожу вас, дон Хосе, — ответил шофер. — Передам де Лижжо, а потом вернусь в автомобиль.
— Я провожу сеньора, не волнуйтесь, — сказал Штирлиц, открыв дверь лифта. — Можете отдыхать в автомобиле…
— Ничего, — ответил шофер, — я не устал.
И первым двинулся к лифту, придерживая Росарио под локоть.
Ну и что, спросил себя Штирлиц. Все кончено? Пристрелишь мерзавцев и уйдешь? Разве это месть? У приговоренного к расстрелу самые страшные часы начинаются, когда он ждет ответ на апелляцию, он живет надеждой, впадает в ужас, строит радужные планы, плачет, постоянно ощущая при этом, как страх постепенно разлагает его, превращая в животное… Нет, если я смогу пристрелить их, это не будет местью… А что же сейчас случится? Ведь у тебя только два ремня, чтобы связать Росарио, на шофера не хватит… Да к тому же он крепыш, сильнее меня… И он наверняка войдет в квартиру, чтобы сдать Росарио с рук на руки профессору; а у меня пустая прихожая… И включен приемник, настроенный на ту станцию, которая передает вечерний радиоспектакль — с погонями, криками и стрельбой… Вот что значит планировать операцию, проецируя ее на свои поступки, сказал себе Штирлиц, всегда надо
Роумэн, Синатра (Нью-Йорк, сорок седьмой)
Фрэнк Синатра гордился своим отцом; выходец из Италии, он влачил жалкое существование на окраине Нью-Йорка, семья ютилась в полуподвале — спальня и кухня пяти метров; один из «усатых»[29] заметил, как ловко Синатра кидал с повозки тяжелые мешки; мышцы его играли,
— Эй, поди-ка сюда, — сказал «усатый». — Иди, иди, не пожалеешь.
Синатра спрыгнул с повозки, улыбнулся: