Автор «Литературных мечтаний» непримирим к фразе, к высокопарности, к нарочитым эффектам. Непримиримость соответствовала оппозиционности кружка, его отрицательному направлению. Но в то же время она соответствовала и философскому настрою кружка. Ведь художественное произведение должно сообщать о жизни нечто существенно важное, открывать ее тайны, возвышая человеческий дух до осознания своего высокого предназначения, до чувства любви. Вот почему и автор «Литературных мечтаний», и другие участники кружка отклоняли трескучие драмы Кукольника, с подозрением относились к выспренности и аффектации прозы Марлинского.
Один литературный пример поможет нам почувствовать философскую основу выступлений Белинского и Станкевича против выспренности и эффектов. В ноябре 1833 года на глаза Станкевичу попалась книга Гофмана «Необыкновенные страдания одного театрального директора». В остроумном живом диалоге двух директоров театров (один из них фигурировал как директор в коричневом, другой – в сером) излагалась теория современного искусства.
Сочинение немецкого писателя-романтика привело Станкевича в восторг. «Чудная книга! Она должна быть евангелием у театральных директоров; как рад я был встретить здесь все, что душа моя издавна таила». Некоторое время Станкевич смотрит на вещи, так сказать, через призму этой книги, заимствуя из нее примеры и аналогии. Касаясь манеры игры петербургского трагика Каратыгина, Станкевич пишет Неверову: «Помнишь, что говорит Гофман о средствах вынудить рукоплескания? Каратыгин беспрестанно употребляет эти средства… Каратыгин многое понимает, – но… не понимает главного: святости искусства».
Станкевич имел в виду следующее место из книги Гофмана. Директор в коричневом сопоставляет сегодняшнюю театральную публику с прежней, более глубокой и взыскательной. «Раньше публика рукоплескала артисту за хорошее исполнение всей роли, тогда как теперь она, не обращая внимания на то, подходят ли те или другие слова или жесты к общему характеру роли актера, приводит свои кулаки в движение лишь тогда, когда ей понравится какой- нибудь отдельный момент».
Требования публики породили соответствующие приемы исполнения, те самые, которые Станкевич называет «средствами вынудить рукоплескания».
«Ничего нет легче на свете, – читаем мы далее у Гофмана, – чем заслужить минутное одобрение подобным способом игры. По этому поводу можно было бы составить целый артистический катехизис. Актеру следует только громко закричать в то время, как он уже приготовляется бежать со сцены после сыгранной им роли, затем порычать, потопать ногами, ударить себя рукою по лбу, при случае разбить несколько стаканов, сломать стул; вот в этом заключаются главнейшие эффекты его игры и вообще всех наших героев-артистов. Они даже не производят впечатления пьяных драгун, шумящих в кабаке, а скорее часто походят на школьников, убежавших из школы, делающих над собой усилие, чтобы не наделать слишком много глупостей, после того как они в первый раз надели высокие сапоги и покурили табаку».
И директор в коричневом приводит в подтверждение своих слов пример, который Станкевичу должен был напомнить того же Каратыгина или, скажем, московского трагика Мочалова – актеров, так же злоупотреблявших эффектами: «Ах, когда я вспомню, как один недавно умерший актер, которого во многих отношениях нельзя было назвать иначе, как великим художником, поддавался этой бессмысленной привычке! Ради того чтобы заслужить мгновенное, шумное одобрение публики, он жертвовал и характерными чертами и верным исполнением роли».
Директор в коричневом с ядовитой иронией спрашивает: «Не находите ли вы, любезнейший, что подобный взрыв аплодисментов можно сравнить с внезапным чиханием людей, нанюхавшихся сильного табаку?»
Итак, эффект – это откровенная игра на публику, стремление во что бы то ни стало, кратчайшим путем добиться успеха. Это выпадение из роли или, как говорят, выход из образа, смазывание его психологической цельности и рельефности. Но тем самым это и погрешенья против искусства, которое вместо того, чтобы добывать высокое знание о жизни, развлекает пустыми фокусами и яркими игрушками.
Само собой разумеется, что, говоря о негодных «средствах вынудить рукоплескания», Станкевич подразумевал не только актеров, но и писателей, скажем, прозаика Марлинского или драматурга Кукольника.
Уже после опубликования «Литературных мечтаний» в зенит славы вошло еще одно имя – поэта Бенедиктова, чуть ли не затмившего самого Марлинского. Однако в кружке Станкевича новую знаменитость встретили холодно. «Бенедиктов блестит яркими, холодными фразами, звучными, но бессмысленными или натянутыми стихами. Набор слов самых звучных, образов самых ярких, сравнений самых странных – души нет!» – писал Станкевич Неверову 10 ноября 1835 года.
Станкевич сопоставлял новую знаменитость с Пушкиным: «Чувство выражается просто: ни в одном стихотворении Пушкина нет вычурного слова, необыкновенного размера, а он – поэт».
Вскоре вышел ноябрьский номер «Телескопа», в котором была напечатана статья Белинского «Стихотворения Владимира Бенедиктова». Белинский тоже критиковал нового поэта за вычурность, пристрастие к «громким великолепным фразам». И также противопоставлял его Пушкину как поэту истинному: «Вещи познаются всего лучше чрез сравнение».
К наступлению на Бенедиктова присоединился и К. Аксаков.
В своих пародиях, подписанных уже знакомым нам псевдонимом К. Эврипидин, он высмеивал вычурную и претенциозную стилистику Бенедиктова. «Здесь вижу я, как небо свесило со всех сторон свои края!» – эту нарочито нелепую метафору, напоминающую многие метафоры Бенедиктова, встречаем мы в стихотворении К. Эврипидина «Степь».