Поскольку отец Василия был священником, соборным протоиереем, то и ему предстояло, по заведенному порядку, вступить на духовное поприще. Так оно поначалу и устроилось: к одиннадцати годам мальчик был принят в вологодское духовное училище, спустя несколько лет поступил в духовную семинарию. Но семинарии Красов не окончил и, преодолев немалые трудности, сумел добиться права продолжить образование в светском учебном заведении. В сентябре 1830 года его приняли на словесное отделение Московского университета.
Но духовная среда, пребывание в училище и в семинарии сослужили Красову свою службу: он изучил древние языки – греческий и латинский, неплохо знал историю, получил начальные сведения по философии.
Из детских и юношеских лет вынес Красов и хорошее знание народной жизни, быта низших сословий. А главное – постоянный интерес к этой жизни и быту. Позднее один мемуарист, литератор, переводчик русской литературы на немецкий язык Фридрих Боденштедт, хорошо знавший Красова, отметит, что он «по своему происхождению, по своим симпатиям и по роду занятий глубоко коренился в русском народном мире».
По характеру Красов представлял собой забавную смесь самых противоположных свойств. Часто ли можно было встретить, что называется, нещеголеватого щеголя, человека, который одновременно подчеркнуто внимателен и страшно равнодушен к своей внешности? Красов умел совместить и то и другое. «Это был воплощенная чистоплотность, – отмечает Боденштедт, – выбритый всегда тщательно, без малейшей пылинки на платье, но для него было безразлично, как это платье на нем сидело, лишь бы он чувствовал себя в нем удобно».
Если человек физически подготовлен, хорошо владеет своим телом, то он ловок, свободен в обращении, изящен… Так принято считать, но Красов опровергнул бы и это представление. С одной стороны, как говорил тот же мемуарист, Красов «старался придать своим членам гибкость всевозможными телесными упражнениями, был превосходный пловец, смелый наездник и даже ловкий танцор…». А с другой… С другой стороны, известно, что товарищи в шутку прозвали его «штабс-капитан Красов», и добродушный, необидчивый Красов это прозвище смиренно принял: «…оно мне показалось так забавно с моею мелкою угловатою фигурою…».
Противоречия Красова имеют свои причины: юноша был стеснителен, очень стеснителен. А стеснительность нередко приводит к непоследовательности, к «срывам», как бы заставляет человека выступать в двойственном свете. Все зависит от окружения, от того, как тебя воспринимают. Привыкший к бедности, к постоянной нужде (Красов и в студенческие годы подрабатывал уроками), он чувствовал себя свободным лишь в тесном кружке товарищей. Но едва только появлялся «посторонний», да еще знатный, Красов стушевывался, замолкал или говорил и делал не то, что хотел.
В студенческие годы обнаружились актерские способности Красова. Но знали об этом немногие, да и сама актерская деятельность его удачно протекала лишь в сфере, ему хорошо знакомой, близкой, и питалась впечатлениями, почерпнутыми из повседневной, простой жизни.
Боденштедт рассказывает: «С живой фантазией в нем соединялся замечательный талант к мимике, который он сдерживал, однако в строгих границах и, к счастью, давал ему волю только в кругу людей, с которыми он чувствовал себя совершенно без стеснения. В своих рассказах, выливавшихся постоянно в форме отдельных сценок и эпизодов, он умел передать чрезвычайно метко разговор людей разного типа, но вышедших из народа, начиная от простого мужика и кончая священником и мелкопоместным дворянином старого закала, причем он передавал неподражаемо верно и особенности их речи, и самое выражение лица, но положительно не мог представить мало-мальски сносно лиц высшего круга…»
Своему дару рассказчика и подражателя Красов, видимо, большого значения не придавал. Другое дело – поэтическая деятельность.
Василий писал стихи, вел поэтический дневник своих переживаний и чувств. Друзья признали Красова поэтом, да и не только друзья: его стихи охотно печатали московские издания – журнал «Телескоп» и газета «Молва».
Излюбленная тема молодого поэта – подвиги предков в борьбе с татарами, поляками, шведами. Он пишет «Куликово поле» (кстати, посвящая его Станкевичу), в котором «побоище» с татарами трактует вполне современно, в духе гражданской поэзии начала века – как столкновение «свободы» и «тиранства». Он воспевает «булат заветный – радость деда», который «весь избит о кости шведа Тяжелой русскою рукой». Гордится чашей предков: «Я пью из тебя, старину вспоминая; Быть может, ты помнишь злодея Мамая И тяжкое иго жестоких татар…»
Предстоит еще выяснить, откуда у Красова такой интерес к героике прошлого. Но, кажется, тут замешалась и причина личная, биографическая. Не был ли один из предков поэта тем «храбрым дедом», сражавшимся с врагом? Не хранились ли в доме Красовых в Кадникове реликвии – старинная чаша и заветный булат, овеянные дорогими сердцу семейными преданиями?
Когда поэт обращался к современности, в его стихах звучал другой тон – грустный, меланхолический. Красов жалуется на жизнь, на людей, на самого себя: «Я скучен для людей, мне скучно между ними…», «Какая-то разгневанная сила От юности меня страданью обрекла…». Он говорит об одиночестве, о «юдоли хладной суеты», о горечи взаимного непонимания. Единственная отрада – труд, «властительные думы», вдохновение, которое нисходит на поэта в его бедном уединенном пристанище. Именно уединенном: никто не властен нарушить святых часов размышлений и трудов мечтателя.
Конечно, все это отражало реальные переживания Красова, его горькое недовольство жизнью, разлад с окружающими людьми, мучительное чувство застенчивости. Но отражало сквозь призму модной элегической поэзии и поэтому иногда с оттенком подражательности. Но в то время как поэт воспевал одиночество, реальный Красов все больше сближался со Станкевичем и его друзьями. И не только в уединенной «обители» предавался поэт «святому размышленью», но и среди единомышленников, друзей, в пылу горячих споров или на музыкальных вечерах в доме Павлова или у Бееровых.
Станкевич полюбил Красова сразу. Его трогала доверчивость Василия, способность «верить всему чудесному», «пламенные благородные мечтания». Красов увлекался каждым новым человеком, всегда готов был поверить в его необыкновенные достоинства (и это в то время, когда в своих стихах он писал: