Среди двора возвышались навозные кучи. Они представляли из себя квадратные, плотные насыпи гниющих отбросов. Кучи навоза округляли эти насыпи, которые местами обваливались. Под ними, в самом низу, стояла черная вонючая жижа, в которой плавали более ранние отбросы. Немного выше лежал более свежий навоз, а над ним свежая солома блестела, как чистое, новое золото. Эта обширная куча гнили сияла словно живая и полная счастья.
В ее затхлых недрах копошилось целое царство личинок, размножались мириады зародышей, и необъяснимый шелестящий шум выходил оттуда, говоря о движении жизни под наружным покровом смерти и тленья. Как сады и поля, навозная куча также таила в себе свой час любви. Солнце обдавало теплом лучей это кишение жизни. От жирного, прелого навоза как бы струился пот, и эти темные пары, медленно поднимаясь, непрерывно таяли в пространстве. Запах сгущался, распространяя зловоние, которое отдавало болотом и конюшней, коровий кал разносил едкий мускусный запах, сухое брожение разъедало лошадиный помет и острый смрад свиных испражнений, и все это неслось широкими волнами, издавая тяжелый и раздражающий запах, который опьянял Жермену.
Глубокое страдание мучило ее; она меньше думала о нем, чем о любви, о мужчине, об утолении природы. Женщина создана для любви, для деторождения, для воспитания своих малюток. Во всей этой радости ей было отказано. Она жила, замкнувшись в своем презрении, и ни один мужчина не находил в ее глазах благосклонности. Теперь она страдала от этой суровости своего сердца. И, чувствуя себя одинокой среди этой радости влюбленной природы, она испытывала глухую, сумрачную скорбь без слез.
Глава 15
— Жермена! — раздался голос возле телеги.
Она приподнялась на локти.
— Ты здесь?
В ее удивлении слышалась радость. Она была ему благодарна за то, что он пришел в то время, когда она изнемогала под тяжестью своего одиночества. Он кивнул утвердительно головой с улыбкой на лице, и оба одно мгновение созерцали друг друга. Он первый начал:
— Я пришел, чтобы повидать тебя. Мне многое хотелось сказать тебе, а теперь не знаю что. Я очень жалею, что причинил тебе горе вчера вечером. Я говорю только то, что думаю. Я был, должно быть, выпивши, — выпадают такие деньки. Ты, пожалуйста, оставь, не думай и не мучайся. Теперь я вылечился и больше этого со мной не случится.
Он говорил с покорным видом. На его лукавом лице было выражение самоунижения. Он вытянул шею, съежился, казалось, хотел сократиться перед нею, чтобы заставить забыть свое вчерашнее насилие. Раскаянье светилось в его глазах. И он продолжал смущенно смотреть на нее вкрадчивой улыбкой.
— Правда, — сказала Жермена, — ты зашел немного далеко…
Она запустила руки в клевер и теребила его бессознательно.
— Жермена! — сказал он.
— Что?
— Скажи мне, что ты прощаешь? Я, правда, ведь не злой. Вот, если ты хочешь, я больше не приду. Все будет кончено. Ты останешься, как раньше, дочерью Гюлотта, а я прежним Гюбером, браконьером. Будем видеться издалека, поздороваемся разве только, и больше ничего. Я не хочу, чтобы ты поминала меня лихом, Жермена; дай мне твою руку и скажи, что ты меня прощаешь.
Она протянула ему руку. Он показался ей очень славным.
— Значит, так ты больше не начнешь?
— Будь покойна.
Он старался говорить убедительно, придавая искренность своему голосу. Потом они оба замолчали и глядели, улыбаясь, друг на друга.
Его одежда была запачкана, и лицо в пыли. Она спросила, почему. Он сказал, что провел ночь в лесу, лежа на животе, и плакал. И он стал быстро мигать глазами, чтобы они раскраснелись.
— Ты врун, — сказала она, передернув плечами.
Но он начал божиться всеми святыми, что то была правда. И так как он возвысил голос в порыве искренности, она приложила палец к губам.
— Тише, замолчи!
— Как же мне молчать, когда мне говорят, что я вру.
Он притворился, что оскорблен и негодует. Она дала ему оправдаться, готовая с радостью верить, и ее самолюбие испытывало удовлетворение, что он провел ночь среди леса в слезах из-за нее. И вдруг ее гнев исчез, уступая место нежности, которой засветились ее глаза.
