сильнейший экстаз. И он продолжал!

— Вообразите себя, мой дорогой друг, в большой зале. Голубые, чуть-чуть голубые стены которой украшены белыми и золотыми павлинами. Представьте себе дальше стол из нефрита странной и очаровательной овальной формы… На столе несколько чаш, в которые положены были в гармоническом сочетании желтые и лиловые конфеты, а посредине стояла ваза из розового хрусталя, наполненная каким-то необыкновенным вареньем, — и больше ничего… Поочередно, задрапированные в длинные белые одежды, мы медленно проходили мимо стола, и каждый из нас брал на кончик своего золотого ножа немного этого мистического варенья, подносил его затем, к своим губам… и больше ничего…

— О, я нахожу это трогательным, — томно вздыхала графиня, — очень трогательным.

— Вы не можете себе вообразить… Но самое трогательное, от чего действительно наши сердца разрывались от боли, это было, когда Фридрих Оссиан Пинглетон пропел поэму об обручении своей жены с его другом. Я ничего не знаю более трагического, более сверхчеловечески прекрасного.

— О, я вас прошу, — умоляла графиня Фергюз, — прочтите нам эту дивную поэму.

— Прочесть поэму? Увы, я этого не могу; я сумею вам только передать квинтэссенцию ее содержания.

— Ну хорошо, прекрасно! Хоть квинтэссенцию.

Метрдотели оканчивали разносить какое-то блюдо, похожее на ветчину. Между взбитыми желтыми сливками другого блюда виднелись вишни, которые были похожи на красных червяков. Что касается графини Ферпоз, то она, наполовину потеряв ощущение окружающего, уже умчалась в заоблачные сферы. Кимберлей начал:

«Фридрих Оссиан Пинглетон и его друг Джон-Джиотто Фарфадетти оканчивали в общей мастерской свою повседневную работу. Один был великим художником, другой — великим поэтом; первый — маленький и полный, второй — высокий и худой; оба одинаково одетые в шерстяные костюмы с одинаковыми флорентийскими шапочками на головах. Оба были неврастениками, потому что в разных телах у них были совершенно одинаковые души и родственные умы. Джон-Джиотто Фарфадетти воспевал в стихах чудесные символы, которые его друг Фридрих Оссиан Пинглетон изображал на своих картинах, и слава поэта была нераздельна со славой художника, и наконец стали смешивать и их произведения и их бессмертные гениальные таланты»…

Кимберлей остановился… Кругом царило торжественное, религиозное молчание, что-то священное носилось в воздухе. Кимберлей продолжал:

— День уходил. Мягкие прозрачно-бледные сумерки окутали мастерскую. Едва еще можно было различить на лиловых стенах длинные, тонкие и извилистые золотые водоросли, которые, казалось, двигались, колеблемые какой-то таинственной волшебной волной. Джон-Джиотто Фарфадетти закрыл похожую на старинное Евангелие книгу, на пергаменте которой он палочкой из персидского тростника писал или, скорее, чертил свои вечные поэмы. Фридрих Оссиан Пинглетон задернул драпировкой свой мольберт, имевший форму лиры, положил свою палитру, сделанную в виде арфы, на хрупкую мебель, и оба они растянулись в утомленных и вместе с тем величественных позах друг против друга на тройном ряде подушек цвета морских водорослей…

Госпожа Тирселэ предостерегающе кашлянула.

— Нет, нет, это не то, что вы думаете, — успокоил ее Кимберлей.

И он продолжал:

— Посредине мастерской из мраморного бассейна, в котором купались розовые лепестки, подымался сильный аромат; а на маленьком столике в узкой вазе странно-зеленого цвета и похожей на причудливую лилию, прощались с жизнью нарциссы на своих длинных стеблях…

— Неподражаемо! — прошептала еле слышным голосом графиня.

И Кимберлей продолжал, не останавливаясь:

— Снаружи улица зачахла и почти опустела. С Темзы доносились заглушаемые расстоянием отчаянные звуки сирен и как бы задыхающиеся свистки пароходных котлов. Это был тот час, когда друзья, предавшись мечтам, всегда неизменно молчали…

— О! Как я хорошо представляю их себе! — восхищалась госпожа Тирселэ.

— И это молчание, как оно многозначительно и вместе с тем как чисто! — прибавила графиня Фергюз.

Кимберлей воспользовался этим лестным для него перерывом, чтобы выпить глоток шампанского; потом, чувствуя вокруг себя еще более страстное внимание, он повторил:

— Итак, они молчали… Но в этот вечер Джон-Джиотто Фарфадетти прошептал: «В моем сердце я ношу отравленный цветок…» На что Фридрих Оссиан Пинглетон отвечал: «В этот вечер птичка пропела в моей душе грустную песню…» Казалось, мастерская была тронута и взволнована этим необыкновенным разговором. На лиловой стене, которая бледнела все больше и больше, золотые водоросли вытягивались и опять как будто сжимались от непривычного волнения — потому что, несомненно, душа человека сообщает душам окружающих его предметов свои сомнения, свои страсти, свой жар, свои грехи, свою жизнь…

— О, как это верно!

Этот крик, сорвавшийся со многих уст, не помешал Кимберлею продолжать свой рассказ, который с этой минуты продолжался при молчаливом волнении слушателей. Только голос его стал еще таинственнее.

— Эта минута молчания была мучительно трагична.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату