— Друзья мои! — говорила она господам этим, — вы должны быть моими телохранителями и беречь меня как зеницу ока. Потому что — не дай вам Бог того, чтобы я умерла насильственной смертью либо испытала нападение какое-нибудь или вообще как-нибудь подозрительно этак скончала жизнь свою в одночасье. Потому что у меня такое распоряжение сделано: если я убита или погибну внезапно — постараются добрые люди тихой смертью извести меня — то пакеты ваши сию же минуту вручаются прокурорскому надзору и жандармам… Поняли?
Прохвосты понимали… Поэтому рабство их было еще прочнее и, в смысле зависимости, много унизительнее женского, и самую подлость свою приходилось им продавать Рюлиной по самой дешевой цене.
— Эх, Марья Ивановна! — возразил Ремешко, когда Лусьева однажды и со зла, и немножко спьяна, принялась было ругать его за свою погибель. — Разве я виноват? Мое дело подневольное. Я — раб хуже всех здешних рабов. Не то что девушку завлечь, а прикажут мне задушить вас и тело ваше в Неву с камнем бросить, я и в этом спорить не посмею… А что я будто бы за деньги вас продал, то скажу вам — вот, как Бог свят: сколько ни злосчастна судьба ваша, но все же вы в тысячной обстановке живете, тысячным кредитом пользуетесь. Хоть и петля, да шелковая. Мне же — за все ваше дело — выбросила Аделька две сторублевки… в тот же вечер я их в Петровском клубе спустил…
Эти люди, промышлявшие предательством в любви, гнили в гуще общества, как темная поддонная сила вне закона, труда и заработка. Материально они зависели от Полины Кондратьевны не менее, чем по силе ее изобличительных документов. В любой момент она могла оставить их без крова, пищи и одежи — буквально на произвол судьбы, как людей, которым некуда идти, лишенных всех прав не фактом судебного приговора, но инстинктом животного самосохранения. Они должны были прятаться от жизни, как волки в лесу, потому что волк подлежит истреблению уже за то, что он волк, и, какие покаяния ни принеси он, какие готовности ни заяви, никто не поверит, что он — только большая собака. Да и в волках-то — как волки-одиночки, которые угрюмо боятся других волков и должны промышлять добычу каждый за себя самого, не смея приставать к стае. Ни один из них не мог ответить не то что удовлетворительно, но даже хоть сколько-нибудь вероятно на первый вопрос, который встречает человека в каждой корпорации, хотя бы даже и жульнической:
— Кто ты такой?
Достаточно сказать, что все трое были страстные игроки и недурные шулера, но не смели метать в клубах, чтобы не влететь в историю, потому что история вызовет слежку. Один был пьяница, но, зная себя буйным во хмелю, в рот не брал вина иначе, как в одиночку: боялся, не наскандалить бы и не дать бы скандалом руководящей нити для слежки.
У рабынь Рюлиной были шансы — когда-нибудь откупиться на волю, при помощи какого-нибудь влюбленного богача, способного отвалить единовременно куш, достаточно жирный, чтобы оптом удовлетворить аппетиты «генеральши», рассчитанные на долгую розницу. Были шансы — уйти на богатое содержание или даже в замужество и, обязавшись хорошо обеспеченными векселями, платить Рюлиной лишь ежегодный своего рода оброк. Были шансы — раздобывшись деньгами, скрыться за границу. Но три раба шестой квартиры были лишены и этих возможностей. В одну из своих провинциальных поездок Ремешко пленил где-то на Волге многомиллионную вдову-купчиху и решил было — покончить со всеми своими похождениями, жениться и остепениться в лоне супружеских капиталов. Примчался к Рюлиной — торговаться о свободе, и — Люция с Машей подслушали через отдушник разговор удивительный. Полина Кондратьевна весьма похвалила «пробочника», что не скрыл от нее своих матримониальных затей, и очень советовала — не упускать случая, непременно жениться. Но выдать Ремешке его «пакет» — компрометирующие документы — отказала наотрез.
— Ни за пятьсот тысяч.
— Вы назвали эту цифру как невозможную, — говорил отчаянный, весь зеленый Ремешко, — но я готов больше дать… Не обещать, а дать, — верите?
— Почему же не верить? — хладнокровно возражала старуха, — состояние твоей невесты мне известно. Захочет заплатить, так заплатит, а заставить — ты сумеешь. Но я сказала не «пятьсот тысяч». И так как ты не понял, то я прибавлю: ни за миллион!
— Полина Кондратьевна! Подобного капитала вы не успеете составить, как бы хорошо ни шла ваша торговля. С пятьюстами тысячами вы можете забастовать…
— Где? на Сахалине? — сухо оборвала его старуха. — Мой милый, права и возможности умереть спокойно и в своей постели я не продам ни за какие деньги. Я желаю быть хозяйкой своей жизни, а не лакеем, как ты. Можешь обобрать эту саратовскую тумбу хоть догола, — поделиться ты, конечно, со мной должен и поделишься хорошо, как я захочу и найду нужным, — но о документах своих и думать перестань: они для тебя не продажны.
— Полина Кондратьевна! Вы отказываетесь от своего счастья и губите мое!
— Оставь, пожалуйста. Яйца курицу не учат. До тех пор, покуда твои документы в моих руках, ты — мой раб. Как только они очутятся в твоих или уничтожены будут, роли наши меняются. Ты слишком во многом участвовал и чересчур много знаешь, голубчик. Небось, и доказательствами запасся, улики подобрал.
— Клянусь вам, — какое хотите обязательство выдам, что никогда не стану вредить вам, лишь бы документы перешли ко мне.
— Я тоже, пожалуй, поклянусь, что никогда вредить тебе не стану, но документы останутся у меня.
Старуха засмеялась.
