Тогда Моника резко сказала, имитируя его акцент:
— Никогда, вы слышите, никогда я не буду работать для вас, если вы еще раз возобновите этот разговор!
Тогда толстяк позеленел и повторил:
— Только быть около вас… вдыхать ваш аромат… Вы будете свободны… Совсем свободны…
Глухим, срывающимся голосом Моника ответила:
— Вы подлец! Неужели вы не видите, до какой степени все, что вы говорите, и все, что вы думаете, унижает ваше достоинство и позорит меня? А, молчите? Вы с вашим богатством олицетворяете для меня все самое низкое, презренное и жестокое в мире! Ваше желание пятнает меня, ваша роскошь вызывает во мне отвращение. Вы… — она остановилась. — Нет, бесполезно — вам все равно не понять.
Он вздохнул:
— Как вы жестоки!
Она посмотрела на него, пузатого, жалкого.
— Да, вам не понять… Довольно! Но простите, я сегодня грустно настроена. Бывают такие дни… Достаточно одной капли грязи — последней, чтобы переполнить душу.
Он проглотил оскорбление и смиренно склонился:
— Простите меня, Моника. Я не хотел… Я не знал… никогда больше не заговорю об этом. Но, чтобы доказать мне, что вы не сердитесь, обещайте мне только одно — когда вы захотите, когда вы сможете… заняться моим домом… через мадемуазель Клэр, если вам не хочется самой… чтобы я мог чувствовать вас всегда там, в вашей работе… Нет! Нет! Я молчу! Я пришлю вам завтра чек на триста тысяч франков на ваших бедных — только не сердитесь, мне так хочется хоть изредка встречаться с вами. Мерси… Мерси…
Она смотрела на Пломбино без сожаления. Слюна выступала у него на губах. Он так боялся быть отвергнутым окончательно. Но под этим страхом и приниженностью все же таилась хитрая и цепкая надежда, надежда миллионера, который привык все покупать.
Мадам Бардин о, улыбаясь, уже спешила к ним, чувствуя необходимость посредничества. Моника воспользовалась этим.
— Пора домой.
— Почему так рано? — воскликнула Понетта. — Марта Реналь приедет петь после оперы.
Но Моника сердито отнекивалась:
— Нет, нет, у меня спешная работа… Как раз для барона.
Лицо мадам Бардино расплылось от восторга. Она предвкушала уже крупную сумму комиссионных и не сумела различить в словах Моники сарказма.
— Работа, — повторяла Моника, уходя, не прощаясь с остальными. — Содействовать благополучию и тщеславию этих скотов! Но что поделаешь — на свете есть печали и побольше моих!
Но даже думая так, она сурово осуждала собственное ремесло. Что оно такое? Услаждение бездельников! И посвящать этому жизнь — какая нелепость…
Она возвращалась, пылая гневом.
С тех пор Моника всецело предалась своим разнузданным влечениям.
Но одинаково мрачно текли часы, отданные разнообразию наслаждений. Она погрузилась в полный моральный мрак. Даже ее жизненной силы не хватало в этой пучине. Временное выздоровление оказалось иллюзией. Она снова упала, и на этот раз — как ей самой казалось — окончательно. Бороться? К чему? Она ни во что больше не верила.
Но тот таинственный огонь, что горит в тайниках каждого живого существа, еще теплился в ее омраченном сознании и удерживал ее над поверхностью зловонного болота, куда без сожаления и без угрызений она сознательно и окончательно хотела погрузиться.
Моника принадлежала к тем здоровым и устойчивым натурам, которых один поворот руля снова приводит в равновесие в момент окончательного, на посторонний взгляд, крушения. Сама она этого не сознавала, но в этом были убеждены два человека, ее хорошо знавшие и перенесшие на нее частицу той привязанности, что питали к тете Сильвестре.
Мадам Амбра и профессор Виньябо с горечью наблюдали, как отдаляется от них Моника, как редки становятся их встречи. После одного завтрака на улице Боэти Моника во внезапном порыве откровенности открыла перед ними всю душу, и они печально приняли печальную правду.
С тех пор она старалась избегать их грустных и проницательных взоров. Мнение о себе этих старых друзей она понимала без слов. Она угадывала в них упрек, тем более чувствительный для ее самолюбия, что он воскрешал в ее памяти прежнюю Монику — прекрасные и скорбные страницы прошлого…
Но к этому кладбищу Монике не хотелось возвращаться. Она жила только настоящим. Большинству, впрочем, эта перемена в ней нравилась. Она попала в тон толпе, оказалась на уровне ее пошлости. Пить, есть, спать и заполнять остальную часть программы всем, что мужчины и женщины могли
