герцога Беррийского, сына будущего короля Карла X. В результате «умеренных» отодвинули от власти и возвысили ультрароялистов, которые, естественно, раздували пламя гнева. Отдельный теракт стал поводом для усиления репрессивных мер: введение более строгой цензуры, аресты по подозрению и двойное голосование для некоторых членов электората.
Гюго искренне поддержал ультрароялистов. Его ода «На смерть герцога Беррийского» в марте 1820 года была напечатана на листовках. За ней последовали такие же восторженные оды на рождение и крещение посмертного сына герцога, так называемого «чудесного младенца», которого Гюго провозглашал вторым младенцем Иисусом и окружал всеми мистическими символами, которые когда-то употреблялись применительно к Наполеону: «Тысяча криков, поражающих пылающее облако, поднимаются в воздух от далекого, мерцающего города». Тон оды почти ликующий. Видимо, автор отождествляет себя с принцем, родившимся без отца, и верит, что и он вскоре станет молодым мессией: «Лишенный отцовского глаза, / В муках рожденный, / Утешь долгие страдания / Твоей матери и Франции».
Говорят, что Людовик XVIII плакал, читая оду Гюго, посвященную убийству: «Седовласый монарх, ускорь свой шаг, / Бурбон возвращается в дом своих предков». Королевские слезы вылились в форме подарка в 500 франков, что стало признаком неподдельного одобрения, так как ультрароялисты считались политическими врагами короля.
Сам великий Шатобриан пригласил молодого человека к себе{218}. После нескольких дней тревожного предвкушения Гюго пришел на улицу Сен-Доминик и ужаснулся, обнаружив «гения, а не человека». Он испытал досаду от равнодушия своего кумира и холодного приема госпожи де Шатобриан, которая снизошла до него лишь во время третьего визита; она попросила его купить шоколад в помощь ее «бедным старым священникам» (Гюго купил три фунта шоколада за 15 франков – достаточно, чтобы досыта питаться двадцать дней). Хозяин дома показал себя человеком, а не гением, лишь один раз, когда он при Гюго приказал слуге снять с него одежду и вычистить.
Шатобриан предложил Гюго работать под его началом в посольстве в Берлине, но Гюго отказался: ему хотелось оставаться поближе к Адели и продолжать литературную карьеру{219}. Будущие отношения казались ему отдаленными и символическими: Гюго продолжал восхищаться писателем и роялистом Шатобрианом, но два стихотворения, обращенные к нему, пестрят двусмысленностями. В стихотворении «К г-ну де Шатобриану» он сравнивается с самопожирающим вулканическим астероидом, а затем приглашается «исполнить [свое. –
Слава обеспечила ему и постоянное место в узком кругу поэтов, представлявших парижскую литературную элиту. Почти все эти поэты были на десять лет старше Гюго: Эмиль Дешан, чьи переводы помогли открыть сокровищницу немецкой и английской литературы, и трое членов Тулузской академии: драматург Александр Суме, чей развевающийся тупей придавал ему необходимый «вдохновенный» вид; Жюль де Рессегье, бывший кавалерийский офицер; и Александр Жиро, аристократ с некоторым опытом в делах, который, как вспоминал Гюго, заикался, грыз ногти и «выглядел как помесь дикого кабана и зайца»{221}. (То была эпоха, когда науки физиогномика и френология придавали некоторое изящество грубым описаниям физических примет.) Жиро больше всего известен своей печальной элегией «Маленький савояр». В наши дни ее невозможно читать из-за ее вязкости, но в свое время она считалась довольно смелой. В ней упоминались такие низменные вещи, как деньги, а самая знаменитая строка была поистине революционной: «Грошик спасает мне жизнь».
Подобно многим стихам членов кружка, которые возвращались к рыцарскому веку патронажа и унаследованных состояний, «Маленький савояр» продавался в благотворительных целях: средство, позволившее поэту оставаться «чистым», одновременно привлекая читателей. Верный своим принципам, Гюго отказывался подлизываться к журналистам, чтобы о нем писали хвалебные рецензии, или, подобно многим своим современникам, писать обзоры собственного творчества.
Участники этого «ностальгического авангарда» собирались в салоне Софи Гэ в благородном Сен-Жерменском предместье. Они пили чай, читали свои сентиментальные стихи, обсуждали, где ставить цезуру, а также вопрос, можно ли употреблять слово mouchoir («носовой платок») вместо tissu («ткань»){222}. Подобно новейшим представителям прециозной литературы, они неумеренно восхваляли друг друга. Гюго называли «ангелом Виктором», «надеждой муз Отечества»; Шатобриан дал ему прозвище «возвышенное дитя» (l’enfant sublime), которое сопровождало Гюго до вполне зрелого возраста{223}.
Эта первая рябь на волне французского романтизма легко была принята Французской академией: прозрачные видения молодых поэтов по-прежнему обладали явной классической анатомией. Они манипулировали крошечным набором фраз и образов, как если бы постоянно переставляли украшения в комнате. Члены клуба, которые встречались в тихом предместье, тогда еще почти деревне, служат подтверждением той точке зрения, что европейский романтизм тесно связан с индустриализацией, так как обе революции (в промышленности и искусстве) произошли во Франции почти на полвека позже, чем в Великобритании и Германии.
Несмотря на утонченную среду, заметно, что некоторые черты характера Гюго уже тогда, что называется, «попадали в тему». Хотя от его бурных од, должно быть, звенели чашки на столе, чуткая жесткость его стиха намекает на натянутую дружбу одинокого ребенка, когда этикет и ритуалы подменяют общие воспоминания и общий условный язык. Когда аббат де Ламеннэ, тогда живший в переулке Фельянтинок, уговаривал Гюго примкнуть к его ультраклерикальному направлению, он получил прекрасный пример того, что собой представляет этот «ангелочек», молодой романтик: «У г-на Виктора Гюго