В конце жизни год своего рождения Мандельштам вписал в судьбу поколения, вообразив (литературоведы расходятся в объяснении этих загадочных стихов) то ли очередь призываемых на войну новобранцев, то ли лагерную перекличку заключенных. В любом случае, поэтом угаданы главные детали: обескровленный рот, место в безличном строю, зыбкость человеческого существования. Судьба Мандельштама оказалась частицей, каплей, характерным эпизодом трагической истории ненадежного двадцатого столетия.
Осип Эмильевич Мандельштам действительно родился в ночь со 2 на 3 (14/15) января 1891 года в Варшаве, которая еще была столицей входящего в Российскую империю Царства Польского. Немецко-еврейская фамилия Мандельштам переводится с идиш как
В 1897 году семье (у Осипа Эмильевича было еще два младших брата) удалось перебраться в Петербург. Сцены из жизни парадного императорского Петербурга, пушкинского
Свое чувство по отношению к городу Мандельштам определяет как «ребяческий империализм». Первым сильным детским впечатлением Пастернака был увиденный в четырехлетием возрасте у себя дома Лев Толстой. Для Мандельштама таким потрясением стало общественное событие в жизни империи: «Мрачные толпы народа на улицах были моим первым сознательным и ярким восприятием. Мне было ровно три года. Год был 94-й, меня взяли из Павловска в Петербург, собравшись поглядеть на похороны Александра III. <…> Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественном пышном, парадном виде» («Шум времени», гл. «Бунты и француженки»).
Подробно описывая поражающий воображение ребенка мир за окном, Мандельштам противопоставляет ему домашний мирок традиционной еврейской семьи: «Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался – и бежал, всегда бежал.
Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры угрозой разрушенья, шапкой в комнате провинциального гостя, крючками шрифта нечитаемых книг Бытия…» («Шум времени», «Бунты и француженки»).
Мандельштам вспоминал детство с печалью – как время, от которого хотелось бежать, которое хочется забыть. «Там, где у счастливых поколений говорит эпос гекзаметрами и хроникой, там у меня стоит знак зиянья, и между мной и веком провал, ров, наполненный шумящим временем, место, отведенное для семьи и домашнего архива. Что хотела сказать семья? Я не знаю. Она была косноязычна от рожденья…» («Шум времени», «Комиссаржевская»).
Позднее Мандельштам с гордостью причислял себя к разночинцам.
Дворянскую родословную, историю, дом, семью разночинцу, по мнению Мандельштама, заменяет книжный шкаф. «Разночинцу не нужна память, ему достаточно рассказать о книгах, которые он прочел, – и биография готова», – в главе о Шолохове уже цитировался этот мандельштамовский афоризм.
Так сложилось с детства: родиной выходца из хаоса иудейства стали русский язык и европейская культура.
В 1899 году Мандельштам был отдан в Тенишевское училище, одно из самых известных, привилегированных учебных заведений Петербурга (его даже сравнивали с пушкинским лицеем). В разное время там учились писатели В. В. Набоков и О. В. Волков, литературоведы В. М. Жирмунский и Д. С. Лихачев. Здесь не было атмосферы привычной гимназической муштры и чинопочитания: проводилось много познавательных экскурсий-путешествий (Белое море, Крым, Финляндия, Великий Новгород), учителя запросто общались с учениками, искали к каждому индивидуальный подход, старшеклассникам даже разрешалось курить (чем почти никто не пользовался).
Впечатления Мандельштама отличаются от общего благостного тона воспоминаний о «меде и счастье образцовой школы». «Воспитывались мы в высоких стеклянных ящиках, с нагретыми паровым отоплением подоконниками, в просторнейших классах на 25 человек и отнюдь не в коридорах, а в высоких паркетных манежах, где стояли косые столбы солнечной пыли и попахивало газом из физических лабораторий. Наглядные методы заключались в жестокой и ненужной вивисекции, выкачивании воздуха из стеклянного колпака, чтобы задохнулась на спинке бедная мышь, в мучении лягушек, в научном кипячении воды, с описаньем этого процесса, и в плавке стеклянных палочек на газовых горелках.
От тяжелого, приторного запаха газа в лабораториях болела голова, но настоящим адом для большинства неловких, не слишком здоровых и нервических детей был ручной труд. К концу дня, отяжелев от уроков, насыщенных разговорами и демонстрациями, мы задыхались среди стружек и опилок, не умея перепилить доску. Пила завертывалась, рубанок кривил, стамеска ударяла по пальцам; ничего не выходило. Инструктор возился с двумя-тремя