Отмечая аскетизм, преданность, самоотверженность ахматовской лирической героини, ее часто сравнивали с монахиней. «Читая „Белую Стаю“ Ахматовой, – вторую книгу ее стихов, – я думал: уже не постриглась ли Ахматова в монахини? У первой книги было только название монашеское: „Четки“, а вторая вся до последней страницы пропитана монастырской эстетикой. В облике Ахматовой означилась какая-то жесткая строгость, и, по ее же словам, губы у нее стали „надменные“, глаза „пророческие“, руки „восковые“, „сухие“. <… > В этих словах, интонациях, жестах так и чувствуешь влюбленную монахиню, которая одновременно и целует, и крестит» (К. И. Чуковский «Ахматова и Маяковский»).
Этот образ, злонамеренно вырванный из контекста, стал одним из поводов идеологических обвинений Ахматовой в 1946 году. Система нравственных ценностей, воплощенная в религии, в христианстве, оказалась крайне важна для Ахматовой, когда в ее лирический мир вошла, ворвалась, вломилась история.
РЕКВИЕМ: Я БЫЛА ТОГДА С МОИМ НАРОДОМ
После революции, как уже говорилось, к образам акмеистской Евы и влюбленной монахини добавляется тихая Кассандра. В лирику Ахматовой отчетливо входят гражданские темы и мотивы. В стихотворении «Не с теми я, кто бросил землю…» (1922) продолжается диалог с невидимыми оппонентами, начатый несколькими годами ранее стихотворением «Мне голос был. Он звал утешно…»
Ахматова сделала сознательный выбор и действительно не отклонила ни одного удара судьбы, разделила со страной трагические послеоктябрьские десятилетия. Вершиной ее гражданской лирики и вообще одним из самых значительных поэтических документов 1930-х годов стала
Бытовую основу произведения Ахматова пояснила в прозаическом предисловии: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то „опознал“ меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
– А это вы можете описать?
И я сказала:
– Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом» («Requiem». Вместо предисловия, 1 апреля 1957).
В самой поэме тоже появляются биографические детали: воспоминание о гибели Н. Гумилева («муж в могиле»), арест сына и хлопоты за него («сын в тюрьме», «Что случилось, не пойму, / Как тебе, сынок, в тюрьму / Ночи белые глядели»; «Семнадцать месяцев кричу, / Зову тебя домой, / Кидалась в ноги палачу, / Ты сын и ужас мой»), неправедный приговор («И упало каменное слово / На мою еще живую грудь…»).
Однако личная трагедия включается Ахматовой в поток общего горя, она ощущает себя частью «стомильонного народа»:
Недавнее прошлое и настоящее сталкиваются в поэме в поразительном контрасте черного и белого, добра и зла.
Рассказ все время расширяется в пространстве и времени. Наряду с ленинградскими топонимами (Нева, тюрьма Кресты) в поэме упоминаются
Своих товарищей по несчастью поэт обнаруживает в петровскую эпоху («Буду я, как стрелецкие женки, / Под кремлевскими башнями выть»). Заключенное в кавычки пушкинское выражение «каторжные норы» напоминает о ссыльных декабристах и их женах, последовавших за осужденными в Сибирь.
Трагедия «большого террора» становится частью извечного русского горя-злочастия, которое в очередной раз заполнило «безвинную Русь». Однако она