самых неожиданных местах, даже после предлогов, превращают стихотворение Бродского в огромный период, имитирующий поток внутренней речи, мучительное развертывание мысли.

Деревянный лаокоон, сбросив на время гору сплеч, подставляет их под огромную тучу. С мысаналетают порывы резкого ветра. Голосстарается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла.(«Часть речи», 1975– 1976)

Но главное изменение Бродского-поэта в изгнании состояло в новом понимании лирического «Я». «Автор „Остановки в пустыне“ (последний сборник, в котором были собраны стихи, написанные на родине. – И. С.) – это еще человек с какими-то нормальными сантиментами. Который расстраивается по поводу потери, радуется по поводу – ну не знаю уж по поводу чего… По поводу какого-то внутреннего открытия, да? – объяснял поэт. – А к моменту выхода книжки я уже точно знал, что никогда не напишу ничего подобного – не будет ни тех сантиментов, ни той открытости, ни тех локальных решений» (С. Волков «Диалоги с Иосифом Бродским»).

Поэт отказывается от слишком конкретных биографических деталей, от образа лирического героя. В центре его художественного мира оказывается человек вообще и его отношение также с общими категориями, прежде всего со временем. «Все мои стихи более или менее об одной и той же вещи – о Времени. О том, что Время делает с человеком», – объяснял Бродский («Никакой мелодрамы», беседа с В. Амурским).

Что же делает с человеком Время? Оно предоставляет ему возможность учиться, думать, путешествовать, любить. Но одновременно оно старит его, отнимает у него близких и любимых, отставляет в одиночестве, наконец, убивает.

Время больше пространства.Пространство – вещь.Время же, в сущности, мысль о вещи.Жизнь – форма времени. Карп и лещ —сгустки его. И товар похлеще —сгустки. Включая волну и твердьсуши. Включая смерть.Колыбельная Трескового Мыса», 1975)

Бродский по-прежнему любит включать в «большие стихотворения» множество подробностей. Но и они, и «нормальные сантименты» (чувства), жестко подчинены иной художественной доминанте.

Основная интонация стихотворений Бродского, написанных в эмиграции, – скорбное размышление. Поэтому теперь Бродскому оказываются близки не идеи пушкинской гармонической точности или открытый лиризм Блока, а сдержанная муза Баратынского и традиции английской «метафизической» поэзии.

«Можно сказать, что метафизическая школа создала поэтику, главным двигателем которой было развитие мысли, тезиса, содержания. В то время как их предшественников более интересовала чистая – в лучшем случае, слегка засоренная мыслью – пластика. В общем, похоже на реакцию, имевшую место в России в начале нашего века, когда символисты довели до полного абсурда, до инфляции сладкозвучие поэзии конца XIX века», – объяснял поэт (С. Волков «Диалоги с Иосифом Бродским»).

Стилистическому сладкозвучию, пафосу, сентиментальности Бродский противопоставляет трудность речи, трезвость мысли, беспощадность итогов. Сергей Довлатов, близкий знакомый поэта в эмиграции («Он не первый. Он, к сожалению, единственный», – так оценивал он Бродского), представлял разницу между поэтом-современником и Бродским как различие между печалью и тоской, с одной стороны, и страхом и ужасом – с другой. «Печаль и страх – реакция на время. Тоска и ужас – реакция на вечность. Печаль и страх обращены вниз. Тоска и ужас – к небу». (С. Довлатов «Записные книжки»).

Вопросы, обращенные к вечности (для нерелигиозного или скептического сознания), всегда трагичны, потому что сопровождаются мыслью о неизбежном конце, смерти без надежды на воскресение. «Иосиф Бродский любит повторять: „Жизнь коротка и печальна. Ты заметил, чем она вообще кончается”», – еще одна запись С. Довлатова.

Этот итог, старинный девиз memento mori, помни о смерти, которым обменивались при встрече монахи одного католического ордена, организует поэзию Бродского.

Оказавшись на Западе, Бродский много путешествует и создает рифмованные и прозаические отчеты о своих поездках. Он сочиняет стихи об Италии, Голландии, Швеции, американской провинции, Востоке, пишет очерки о поездках в Мексику и Стамбул. Но разнообразные пейзажи обычно увидены поэтом сквозь призму тоски и ужаса, с точки зрения конца.

Одинокий ястреб гордо парит над осенней провинциальной Америкой, видит гряду покатых холмов, серебро реки, бисер городков, шпили церквей, пожар листьев, но воздушный поток несет его все выше, «в астрономически объективный ад птиц, где отсутствует кислород», и, в конце концов, он становится «горстью юрких / хлопьев, летящих на склон холма. / И, ловя их пальцами, детвора / выбегает на улицу в пестрых куртках / и кричит по-английски «Зима, зима!» («Осенний крик ястреба», 1975).

Созерцание прекрасной Венеции (Бродский очень любил этот город и много писал о нем) завершается мыслью о чуждости, ненужности поэта- наблюдателя этой вечной воде.

Я пишу эти строки, сидя на белом стулепод открытым небом, зимой, в одномпиджаке, поддав, раздвигая скулыфразами на родном.Стынет кофе. Плещет лагуна, сотнеймелких бликов тусклый зрачок казняза стремленье запомнить пейзаж, способныйобойтись без меня.Венецианские строфы», VIII, 1982)

(Вода для Бродского – символ времени: «Ведь вода, если угодно, это сгущенная форма времени. <…> Если

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату