родовым сановникам, людям душевной черствости, расчета и эгоизма, некие идеальные черты благородных руководителей того самого «русского Света» и обводит чистыми, наивными, восторженными глазами это
Вот как выглядит для меня на сегодняшний день проблема, поставленная Достоевским в «Преступлении и наказании». Достоевский нес внутри себя Раскольникова и Порфирия. Он знал (писал об этом напрямую, то есть в публицистике), что человек не может без мечты, то есть идеала, и еще – хоть он об этом не писал прямо – знал разницу между абстрактным «общечеловеческим» идеалом Нового Иерусалима (справедливого общества, возникаюшего на основе сострадания сверху вниз) и конкретным, националистическим. В личной жизни он занимался самообманом, пытаясь соединить эти оба идеала, но в своем художественном творчестве он выкрикнул противоположное, а именно, что для русского человека абстрактный общечеловеческий идеал неестественен, принесен с Запада, что православная церковь никогда не учила русского человека взгляду сверху вниз и всегда отрицала веру, замешанную на разуме. И что потому абстрактный общечеловеческий идеал для русского человека настолько опасен, что делает из него «некрасивого» (без благородного результата) убийцу, а возможен для него только националистический идеал Порфирия, делящий людей на «мы и они».
Маленькое послесловие, имеющее в виду философию на пустом месте
Странное существо человек. Всемирный человек? Русский? Европейский? Откуда мне знать. Странное существо человек, в котором живет фантазия неосуществляемого идеала. Опять же, с другой стороны, странное существо и человек, у которого
Но у нас, господа, не беспокойтесь, такой Порфирий-Гитлер невозможен потому, хотя бы: кто же видел у нас когда-нибудь руководящего товарища, который бы, любя свой народ, так заботился о его благополучии? С другой стороны, кто же видел у нас человека, который, как только вышел на борьбу за высокие идеалы, так сразу у него в карманах тем или иным способом не зашуршали доллары или евро? Нет, господа, у нас совсем другое, и я, как тот самый дурак романтик, который по глупости эмигрировал в Шварцвальд, могу подтвердить это. Тем более что в последнее время ко мне стал приходить во снах парадоксалист Достоевский и просвещать меня. Он теперь добрый такой стал, я все пытаюсь сообразить почему. Умиротворенный. Вот, например, говорит мне ласково: брось переживать, попал в свой американский Шварцвальд, ну и живи там на здоровье. Попал в благополучное чрево Левиафана, который не хуже Гитлера заботится о тех, кто внутри него, и так же бьет вдребезги хвостом по тем, кто снаружи – ну и прекрасно, пусть бьет, пользуйся своей удачей. Тебе в России, может быть, завидуют, даже если кто не признается в этом. Ты ее хвали, Америку, и тебе будут все благородные дураки рукоплескать, а если станешь ее ругать, они же тебя первые проклянут, и останешься ни там ни сям. Чего тебе заботиться, если, как махнет Америка хвостиком, так ста или больше тысяч людей как не бывало? Это все пережитки глупого романтизма в тебе, кто ж тебе виноват, что ты такой дурак, что думал, будто на Западе большой идеей заправляют экзистенциальные герои, а как увидел, что одни сплошные их собственные порфирии, так и разочаровался? Напрасно.
– А чего вы такой добренький стали, Федор Михайлович? – спрашиваю я с подозрением. – Даже не жидитесь в мой адрес?
– Во-первых, я не Федор Михайлович, а твое сновидение, – отвечает. – Я, можно сказать, с того света с тобой, дураком, говорю, а если ты жидовско- русский дурак, тебе же хуже, с двух сторон тебя будут бить. А добренький я стал потому, что вижу, вижу теперь на горизонте будущее России, какое мне могло только мечтаться. Теперь, когда гробанулась советская власть и кончился, наконец, проклятый антихристов петровский эксперимент. А ты и не думал,