она. — «Только тебе». — «А почему мне?» — «Потому что… плохо, если тебе не нравятся такие стихи». — «Плохо для меня?» — «Нет, для меня». — «А что это?» — «Beautiful Evelyn Hope is dead./Sit and Watch by her side an hour»{[4]}. Потом на глазах у нее блестели слезы. Она рассыпалась в похвалах переводчику: «Неужели это ты перевел? Ведь ты настоящий бог. А что-нибудь веселое ты когда-нибудь переводишь?» — «Никогда». — «Почему?» — «Веселое мне как-то на глаза не попадается. Должно быть, избегает меня».
В следующий раз он принес ей рассказ По. «О чем он?» — «Of my love, of my lost love, of my lost love Morella»{[5]}. «Прочту сегодня ночью». — «Я переводил его две ночи». — «А когда же ты спишь?» — «Только не ночью, — ответил он. — Ни одна ночь не обходится без тревоги, а я член Национального общества ПВО». Она расхохоталась. «ПВО? Ты состоишь в обществе ПВО? Лучше бы ты мне этого не говорил. Вот потеха! Можно умереть со смеху. Доброволец ПВО, с желто-синей повязкой на рукаве!» — «С повязкой — да, а вот насчет того, что доброволец — дудки! Нас вызвали в федерацию{[6]} и записали, и, если не явишься по тревоге, завтра жди домой полицейских. Джорджо тоже записали». Но над Джорджо Фульвия не смеялась — наверно, больше не было настроения.
Это Джорджо Клеричи познакомил его с Фульвией — в спортзале, после баскетбольного матча. Они вышли из раздевалки и увидели ее в толпе расходившихся зрителей — жемчужину, спрятавшуюся в водорослях. «Это Фульвия, Шестнадцать лет. Трусишка бежала из Турина от бомбежек, хотя, если говорить честно, находила их забавными. Теперь обитает в наших краях, на холме, бывшая вилла нотариуса… и тэ дэ и тэ пэ. У Фульвии куча американских пластинок. Фульвия, этот парень знает английский как бог».
Лишь в последнюю секунду Фульвия подняла на Мильтона глаза, и в них было написано: этот парень может быть кем угодно, но только не богом.
Мильтон закрыл лицо ладонями и попытался представить глаза Фульвии. Через некоторое время он опустил руки и вздохнул, измученный напряжением и страхом, что не сможет вспомнить, какие у нее глаза. Они были карие, с золотистыми блестками.
Он повернул голову и выше, на склоне холма, увидел Ивана: все так же пригнувшись, тот внимательно оглядывал пологий коварный склон. Мильтон вошел на веранду. «Фульвия, Фульвия, любовь моя! — На пороге ее дома ему казалось, что впервые за столько месяцев он не говорит этих слов в пустоту. — Я тот же, что и прежде, Фульвия. Чего только со мной не было, где меня только не носило… Я убегал и преследовал. Я, как никогда, ощущал себя живым и прощался с жизнью. Я смеялся, и я плакал. Я убил одного человека — у меня не было другого выхода. На моих глазах хладнокровно убили многих. Но я тот же, что и прежде».
Он услышал приближающиеся шаги на дорожке за домом. Сорвал было с плеча американский карабин, но подозрительно тяжелая поступь оказалась поступью женщины.
2
Сторожиха выглянула из-за угла.
— Партизан! Что вам нужно? Кого вы ищете? Но это ведь вы…
— Да, это я, — сказал Мильтон без улыбки, удрученный тем, как она постарела: тело высохло, лицо осунулось, волосы стали совсем белыми.
— Друг синьорины, — сказала женщина, покидая убежище за углом. — Один из друзей. Фульвии нет, она вернулась в Турин.
— Я знаю.
— Она уехала больше года назад, когда вы, парни, затеяли эту вашу войну.
— Я знаю. И с тех пор у вас не было известий?
— О Фульвии? Старуха покачала головой. — Она обещала, что напишет, да так и не прислала ни одного письма. Но я все равно жду и когда-нибудь дождусь.
«Эта женщина, — думал Мильтон, тупо глядя на нее, — эта старая деревенская женщина получит письмо от Фульвии. С рассказом о ее жизни, словами привета и подписью.
Она подписывалась так:
Фу | ль |
ви | я |
— может быть, правда, не для всех, а только для него.
— Наверно, она послала письмо, да оно не дошло. — Старуха опустила глаза. — Фульвия хорошая. Горячая, капризная, может, но очень хорошая.
— Да.
— И красивая, очень красивая.
Мильтон не ответил — только оттопырил нижнюю губу. Это была обычная его реакция на боль, защитная реакция: красота Фульвии всегда отзывалась в нем щемящей болью.
Женщина как-то странно посмотрела на него и сказала:
— А ведь ей и восемнадцати-то еще нет. Тогда только-только шестнадцать исполнилось.
— Прошу вас, впустите меня в дом. — Против воли Мильтона, голос его звучал резко, гортанно. — Вы не представляете, как это… важно для меня.
— Ну конечно, — ответила она, ломая пальцы.
— Я посмотрю только нашу комнату. — Он попытался говорить мягче, но тщетно. — Я отниму у вас две минуты, не больше.
— Ну конечно.
Она откроет ему изнутри, для этого ей придется обойти вокруг дома, пусть он потерпит.
— Заодно сыну садовника скажу, чтобы посторожил во дворе.
— С той стороны, если можно. С этой наблюдает мой товарищ.
— Я думала, вы один, — сказала женщина, снова забеспокоившись.
— Считайте, что так и есть.
Женщина скрылась за углом, и Мильтон вернулся на площадку перед верандой. Он хлопнул в ладоши, чтобы привлечь внимание Ивана, и поднял руку с растопыренными пальцами. Пять минут, пусть подождет пять минут. Потом взглянул на небо, прибавляя важную деталь к будущему воспоминанию об этом волшебном дне. По серому простору, курсом на запад, скользила флотилия темных туч, тараня редкие белые облачка, которые тут же разваливались на куски. Налетел порыв ветра, встряхнувший деревья, — и по гравию зазвенели капли.
Теперь сердце Мильтона стучало, губы пересохли. Ему казалось, что он слышит патефон, что за дверью заводят «Over the Rainbow»{[7]}. Эта пластинка — его первый подарок Фульвии. Купив пластинку, он три дня сидел без курева. Мать выдавала ему по лире в день (отец Мильтона умер), этих денег хватало только на сигареты. В тот день, когда он принес Фульвии пластинку, они заводили ее двадцать восемь раз. «Тебе нравится?» — спросил он, сжимаясь, мрачный от нетерпения, потому что ему хотелось спросить: «Ты любишь эту пластинку?» — «Ты же видишь, я ее опять ставлю», — ответила она. И еще: «Мне безумно нравится. Когда она кончается, такое чувство, будто что-то действительно оборвалось». Прошло несколько недель, и он вернулся к той же теме: «Фульвия, у тебя есть любимая песня?» — «Трудно сказать. Есть три-четыре песни, которые я люблю». — Разве не…?» — «Возможно, а впрочем, нет! Она очень милая, до смерти мне нравится, но не больше трех-четырех