— Когда весной? «Весной» — может означать в марте, а может — и в мае.
— В мае, — уточнил Мильтон.
Крестьяне расстроились. Старик спросил, где его угораздило так вымазаться.
Мильтон почему-то покраснел.
— Я упал на спуске и метров десять проехал на животе.
— И все равно этот день придет, — сказал старик, пристально глядя на Мильтона.
— Конечно, придет, — ответил Мильтон.
Но старик продолжал смотреть на него с неудовлетворенной — быть может, даже ненасытной — жадностью. И Мильтон повторил:
— Конечно, придет.
— И тогда, я надеюсь, — сказал старик, — вы ни одного из них не простите.
— Ни одного, — сказал Мильтон. — Будьте уверены.
— Вы должны их всех порешить, до последнего, потому как все они одного поля ягода. Смерть еще чересчур мягкая кара для самого кроткого из них, вот что я тебе скажу.
— Мы их всех порешим, — согласился Мильтон. — Договорились.
Но старик не унимался:
— Когда я говорю всех, это значит всех. Слушай меня хорошенько, парень. Ведь я могу называть тебя парнем… Я из тех, кто плачет, когда мясник с бойни покупает у меня ягнят. И я же тебе говорю: всех, всех до последнего вы должны порешить.
— Не беспокойтесь, — уже на ходу сказал Мильтон. — Мы тоже так считаем. Чем простить одного из них, скорее…
И он ушел, не окончив фразы. Он был еще недалеко и слышал, как один из крестьян мирно заметил:
— Странно, что об эту пору еще ни разу не шел снег. В конце лесочка к холму-пирамиде лепился длинный холм, параллельный большаку и постепенно снижающийся к станции. Мильтон решил: он пойдет по гребню холма, спустится к станции, обогнет ее и полями, прячась в жидких посадках шелковицы, выйдет к холму, за которым — Канелли. Такой маршрут позволит ему избежать новой возможной встречи с автоколонной санмарковцев, ведь рано или поздно те должны будут вернуться в свое расположение.
Он пошарил в карманах, вытащил две сигареты и сравнил их. Одна была надломлена посередке, из другой высыпалась часть табака. Он выбрал вторую, сунул в рот, но не нашел ни кусочка сухой поверхности, о которую можно чиркнуть спичкой. Оставалась, правда, рукоятка «кольта» с ее шероховатыми щечками, однако зажигать об нее спички у него не хватило духу: это было бы святотатством. Безнадежно хмыкнув, он сунул сигарету в карман и двинулся по гребню.
На ходу, проверяя, не отклонился ли он в сторону, Мильтон все время смотрел на полотно узкоколейки, параллельной шоссе. Рельсы были ржавые, там и сям скрытые мокрой травой, не тронутые колесами со дня перемирия. Для Мильтона железная дорога все еще означала «восьмое сентября», а может, всегда будет означать.
Он вернулся домой — в штатском, грязный, измученный, но и не помышлявший о том, чтобы завалиться спать или хотя бы присесть, — пасмурным теплым утром тринадцатого сентября. Мать глазам своим не верила, она должна была дотронуться до сына, должна была, все еще не веря, стащить с него вещи, которые ему дали чужие люди, отереть с лица осевшую пыль… «Из Рима?! — переспросила она. — Ты вернулся из Рима! Я думала: если у нас в Альбе такой ад, воображаю, что делается в Риме. Знаешь, я не верила, что ты выкарабкаешься. Когда человек вечно витает в облаках…» А он все же выкарабкался, он не сомневался, что так оно и будет, не сомневался с той самой минуты, как втиснулся в тот чудовищный поезд на римском вокзале Термини. Он знал, ему улыбнется счастье, счастье в безысходной трагедии армии…
«А что… туринская синьорина?» Вот тебе и раз, он повторил слова, которые упорно употребляла его мать, говоря о Фульвии; в них всегда звучала ирония и одновременно страх, быть может, предчувствие. «Я часто ее видела, — ответила мать, — она часто бывала в города с молодыми людьми, освобожденными от армии. — Мать опустила глаза и добавила: — Она вернулась в Турин.
Три дня назад». Мильтон, качаясь, стал нашаривать стул…
В Санто-Стефано звякнул колокол, один слабый удар, и Мильтон не мог сказать, который час — половина девятого или десятого.
У подножия холма он услышал, как пробило десять, и, конечно, это были уже колокольни Канелли,
На небе не осталось ни пятнышка, ни облачка тумана, теперь оно было ровного матового цвета. Монотонно, будто под дождем, шуршали листья деревьев и кустов.
Он поднимался медленно,
Как раз в эту секунду, когда позади осталось уже более двух третей подъема, он услышал на дороге за бугром рокот автоколонны, возвращавшейся в Канелли после рейда в Санто-Стефано. Судя по грохоту, грузовики гнали по разбитой дороге на максимальной скорости. «Молодец, Мильтон», — грустно подумал он. Шум быстро растаял в глубине долины, но, прежде чем продолжить путь, Мильтон подождал, пока внутри не затихнет дрожь, которой отозвался в нем грохот вражеских машин. Чтобы избавиться от нее, он устало встряхнулся и пошел дальше.
По его подсчетам, к тому времени, как он поднимется наверх, за автоколонной уже закроются ворота казармы. Мильтон знал, что санмарковцы стоят в бывшем Ликторском доме, и, хотя никогда не был в Канелли, не сомневался, что без труда отличит Ликторский дом от остальных построек этого полугорода- полудеревни. Казарма нужна была Мильтону не как конечная цель, но как отправная точка поисков.
Он прибавил шагу и в метре от гребня задержал дыхание, уверенный, что сразу увидит городок внизу. Но склон, по которому он поднялся, переходил в широкую площадку, заросшую репейником. Мильтон пересек ее, пригнувшись, озираясь по сторонам. Единственный в поле зрения дом стоял в двухстах шагах слева: над мокрыми зарослями чуть выглядывала почерневшая кровля.
Он соскользнул к началу косогора и, укрывшись за кустами ежевики, посмотрел вниз, на Канелли. Только один взгляд, быстрый и цепкий, потом Мильтон принялся исследовать тропинки и дороги, поднимающиеся на склон, — нет ли на них патрулей. Чисто, никого. И тогда он сосредоточил внимание на Канелли.
Городок производил впечатление неестественно пустынного и безмолвного, не было слышно даже того обычного гула, какой всегда поднимается даже над самым маленьким поселением. Мильтон решил, что виной этому автоколонна, только что вернувшаяся из Санто-Стефано. Единственным признаком жизни был плотный дым над самыми крышами, белый дым, тут же сливавшийся с матовой белизной низкого неба.
Мильтон определил Ликторский дом. Выцветший красный куб внушительных размеров, изрядно обшарпанный, с окнами, наполовину закрытыми досками и мешочками с землей, над ним башенка, где, по всей вероятности, торчит часовой с биноклем. Возможно, правда, часовой смотрит в противоположную сторону, не спуская глаз с холмов, кишащих гарибальдийцами.
Мильтон попытался заглянуть во двор казармы, но высокая стена помешала ему увидеть что-либо, кроме пустынной полоски двора и безлюдного портика в глубине.
Он подался вперед, изучая ближнюю часть городка — ту, что у подножия склона. В этом немом и пустынном предместье только и было городского, что бездействующий лесопильный завод.
Мильтон вздохнул, не зная, что ему делать. Он держал руку на расстегнутой кобуре и не знал, что делать. Увидев за пригорком заросли тростника, он в несколько прыжков перебрался туда и сквозь тростник снова оглядел городок внизу. Никаких перемен, разве что прибавилось дыма над трубами.
Он не знал, что ему делать, оставалось только спускаться. Местом для следующей остановки, уже на середине склона, он выбрал сарай на винограднике — не то чтобы сарай, а четыре столба и крыша. Туда вела тропинка, но она была прямо против башни, ровная и крутая — не спрячешься, — поэтому воспользоваться ею Мильтон решительно не мог. И до навеса он добирался виноградниками, продираясь