засолку, отбирала «как для себя», применяется и к системе отбора учеников, и к самой школе. Этими же саратовскими помидорами могут посрамляться все иные театральные злаки, выращенные не бабушкиным методом. В день 60-летия ему «с намеком» соорудили на сцене МХАТа огромный пиршественный стол, и он на протяжении трех величальных часов на глазах всего отечества поглощал яства. Это не только человеческая, но и актерская физиология. Это – его раблезианская страсть к жизни, к ее плотской простой основе. Он эту тему тоже подчеркивает, то есть играет, потому как в его быте нет ничего такого, чтобы он актерски не закрепил. Человек, который так любит поесть, просто обязан презирать всякое головное построение, все хилое, вялое, болезненно загадочное или мистически невнятное в театре. Сталкиваясь с таким театром, он чаще всего «падает в объятия Морфея». Этому своему Морфею доверяет. Раз тело не принимает, тут и искусства наверняка нет. Театр он понимает как эмоциональное чувственное заражение одного человека другим. Вопреки Константину Станиславскому даже действие на сцене он подчиняет чувству».
Итоги по детству Табакова, в которых не боюсь повториться. В основном, оно состояло из праздников. «Мне четыре или пять лет, перед войной. Новый год. Я болею коклюшем, но страданий особых не испытываю. Мне дают удивительно вкусную и сладкую вишневую настойку. Долгое время встреча Нового года была запрещена в Советском Союзе, но вдруг, в тридцать девятом, – разрешили. Фантастическое впечатление от появившегося в комнате душистого и нарядного дерева. Елочные игрушки тогда в магазине не продавались. Так мастеровитый и рукастый отец взял и выдул их из стекла сам, со своими золотыми руками и талантом. Для детей! А тетя Шурочка клеила игрушки из бумаги, а потом сама их втайне от нас раскрашивала. Чтобы праздник детям был! Сказка, да и только!»
Все безоблачные радости разом кончились летом 1941 года. Огромную страну накрыла гигантская, невообразимая для слабого человеческого понимания война. Началась совсем иная жизнь.
Войну Табаков помнит той самой глубинной, нутряной, почти генетической памятью, которой суровое время снабдило или наградило весь огромный советский народ. «Многое, многое мне дала война. Не зря Рощин написал: «Будь проклята война, наш звездный час», имея в виду, что библейское выражение «человек человеку брат» в наибольшей степени приближения было реализовано между людьми в этот отрезок времени».
«Отрезок» в 1418 дней и ночей, без преувеличения, самое трудное, тревожное, но и самое незабываемое для Табакова время. Человек он ярко выраженных демократических, временами почти что либеральных взглядов и убеждений. Но когда дело касается судьбоносных, императивных понятий, связанных с Россией и ее тысячелетней государственностью, Олег Павлович – патриот до мозга костей. Если Табакову задают вопрос: «Чей Крым?», он безо всяких экивоков отвечает:
Лишь на втором году войны, обустроившись как следует на службе, Павел Кондратьевич стал присылать «аттестат» семье в Саратов. В основном то были деньги – тысяча двести рублей, на которые можно было на рынке купить пять-шесть буханок хлеба. Но случалось, что отец присыла и посылки. Одна из них оказалась натурально сказочной и потому особенно запомнилась мальчишке Олежке: американская тушенка, купные яблоки и… мандарины! Плюс детская книжка в стихах: «Это – «Юнкерс»,/ Так и знай,/ Поскорей его сбивай!» Семилетний Олег написал длинное благодарственное письмо, в котором призывал отца не жалеть гадов-фашистов, нещадно бить их и поскорее возвращаться домой. И перечислил всех многочисленных домочадцев, которые ждут не дождутся с войны папу-героя. Подписано то письмо было, прямо скажем, оригинально: «Маршал Лелик Табаков». Подобное детско-инфантильное представление о войне быстро улетучивалось. Туда, ближе к победным салютам, Олег напрочь перестал думать о ней, как о чем-то возвышенно- героическом. Жестокие тяготы и невзгоды тылового лихолетья заставили его взрослеть ускоренным темпом.
В годы войны родители все более удалялись друг от друга. Почему это происходило? Кто теперь может ответить на такой сакраментальный вопрос? Наверное, сказывалась длительная разлука. Возможно, отец был расстроен тем, что мама не последовала с ним на фронт, чего он сильно желал. Как бы там ни было, но первое время он писал маме нежные письма онегинской строфой (очень любил Пушкина, знал наизусть и «Евгения Онегина», и «Графа Нулина»): «Встаньте, строчки, смирно,/ В затылок чище становись!/ И – шагом марш дорогой длинной./ Запру я вас в конверт унылый/ И отошлю к подруге милой…». Эти страницы, заполненные каллиграфическим отцовским почерком, Олег Павлович хранит, а главное, помнит их содержание. Они для него, как нравственная азбука.
Павел Кондратьевич, безусловно, обладал особым мужским шармом. Имел дар ухаживать за женщинами. Не зря же пять раз женился. И – всегда по любви. Под занавес войны ему исполнился сорок один год, а его новой жене, Лидии Степановне, по совместительству отцовской секретарше, было чуть больше двадцати. Они поселились в той самой комнате через стенку, в которую маленький Олежек проникал когда-то через книжный шкаф-переход. Теперь его замуровали. Олег, однако, часто наведывался к отцу в гости. «К отцу в гости» – согласись, читатель, это особое состояние для подростка в четырнадцать