Не забыть и объемистого тома стихов, оставшегося в полном забвении (и, видимо, уже обреченного на него), за исключением юношеского (и наименее интересного) сборника
Наконец та часть его творчества, на чью долю выпал наибольший литературный «успех», но которая как раз менее всего интересовала автора:
Я думаю, замыслов, «сюжетов», текстов было на самом деле больше. Только через 30–35 лет после кончины автора книги его стали выходить и даже переиздаваться. Но хоть «рукописи не горят», настоящее признание редко согревает их. Бессмертие бывает нужно автору живым, причастным его здешней жизни, а не потусторонним, лишь «уважающим память». Иногда книги рождаются уже седыми, почтенными памятниками, они уже не вписываются в новую эпоху, не вызывают в ней «брожения умов». Случайными, хоть и почетными гостями приходят они на чужое новоселье.
Был еще один интимный уголок творчества Голосовкера, куда он особенно любил заглядывать (это седьмой сюжет), и где, как в теплице, он выращивал свои замыслы, которые засевались семенами афоризмов, набросков, черновиков. Предполагалось, что все эти всходы когда-нибудь разрастутся, составят, может быть, не одну книгу. Книга эта осталась в его и по сей день неразобранном архиве, в соседстве с рукописями, которые, как известно, не горят.
Вероятно, после него осталось еще множество писем, которые часто бывают интересней всего.
Последнее, что я помню в один из последних месяцев его жизни: лицо, до недавних «нормальных» дней еще отмеченное резко очерченной красотой и породой, ставшее теперь почти страшным, искаженное судорогой и кровоизлиянием в глаз, сгорбленную фигуру в дверях и прижатую к груди рукопись Имагинативного Абсолюта[268], его хрупкое здешнее бессмертие в ветшающих листочках. Ныне оно стало такой уязвимой, обреченной вещью, с которой он не расставался ни на минуту, пряча под матрацем койки своей палаты (чтобы не украли!). Он взял эту рукопись с собой, когда провожал меня до лестницы, до запертой больничной двери.
«Те, кто подлинно предан философии, заняты, по сути вещей, только одним – умиранием и смертью», – говорит Сократ. И потому Яков Эммануилович Голосовкер, скончавшийся в «юродоме» (другой термин из
Умер Яков Эммануилович по-больничному, как-то обидно по-советски. Случайное падение в больнице, перелом шейки бедра, многодневное лежание почти в полной неподвижности, пролежни в спине, воспаление легких, быстрая кончина. Его некому было переворачивать и массировать ему спину. И подарить частицы своего бессмертия ему тоже было некому. Он умирал «бездетным» и разоренным, о чем, несмотря на болезнь, не забывал до последнего дня. Урна с его прахом захоронена на переделкинском кладбище, почти напротив могилы Пастернака. На могильном камне выбито изображение Голосовкера улыбающегося, «олимпийского», дарящего знание.
Я помню его по большей части иным. «Внутренним велением» моим было рассказать не о книгах его, но о том, что всегда остается за их страницами.
Что сохранилось от этой встречи, протянувшейся через жизнь? Радость познания, память о трагедии ума, пережитой в одинокой личности, судьбе и смерти, долг незавершенной, неожиданной, незаслуженной дружбы, недоразделенная боль. Она до сих пор во мне. Но отчетливей всего – вопреки давности, наперекор разности вер – благодарность.
И вместе с тем ощущение незавершенности, пронзительной краткости и певучести этой жизни, словно вложенное в изумительное стихотворение Гельдерлина. Перевод Якова Эммануиловича, столько раз слышанный в его чтении, звучит для меня – не знаю как назвать? – вздохом? пророчеством? завещанием?
История публикаций