неотделимо от правдивости и бесстрашия всякого слова поэзии, от подлинности того, чему служит поэт, от неложности самого служения. Поэт, по блоковскому определению, «человек, называющий все по имени», ибо настоящие имена вещей как бы скрыты от нас, «отнимающий аромат у живого цветка», ибо он должен вдохнуть его в слово и сделать его навсегда пахнущим жизнью. «Бесстрашие правды» – нелукавость слова – подлинность имен, коими одаряет поэт – все это нерасчленимо и музыкально, изначально и единственно связано.
«…может быть, только гений говорит правду; только правда, как бы она ни была тяжела, легка– «легкое бремя»» (Из
Легкое это бремя несет на себе блоковская поэзия; словесная музыка ее легка, правда ее музыкальна. Только правдой и незащищенностью сердца может отвечать поэт перед богословским или иным человеческим судом. «Правду, исчезнувшую из русской жизни, – возвращать наше дело», – записывает Блок в том же
Что знаем мы ныне о богословии языка? Исповедуя веру в Бо-га-Слово, мы повседневную нашу речь равнодушно принимаем за обмен условными знаками. Мы покорили язык суете и рабству, сделали его выражением нашей земной человеческой страды и маяты.
В своей пушкинской речи Блок называет чернью и тех, «кто не желают понять, хотя им должно многое понять, ибо и они служат культуре…» Служат – но не обязательно в должности цензоров, бывает, что и в роли поэтов. Ибо в мире, где поэт иногда ищет спастись безумием, здравомыслящие люди производят тем временем вчерне-поэзию – нехитрую болтушку ритмических эмоций, лубочное рифмословие чиновного сословия, затейливую речь-газировку, пропускаемую через миллионы глаз и душ, своего рода шипучку с сиропом, приготовленную из безвкусного настоя нашей замороченной жизни и отстоящую от поэзии в блоковском смысле гораздо дальше, чем от спорта и кинопромышленности.
Но тщетно предполагать, что поэзия-набело всегда есть нечто сублимированное, весьма приподнятое над жизнью, что она – только редкость, если не роскошь для наших душевных трат, уникальная культурная ценность, которую мы готовы почтить вниманием, подобным тому, которое городские власти оказывают официальным бронзовым классикам, поднося им регулярные цветы от имени символизируемой читательской массы…
Что же такое «чернь»? Мы все, говорящие зачерненной речью. А поэзия? Очищение слова ради скрытой в нем и сотворенной для этого слова правды. Но не все ли мы становимся поэтами, когда входим в поэзию и породняемся с правдой, поэзией выявленной?
«Похищенные у стихии и приведенные в гармонию звуки, внесенные в мир, сами начинают творить свое дело. «Слова поэта суть уже его дела»» Они проявляют неожиданное могущество: они испытывают человеческие сердца и производят какой-то отбор в грудах человеческого шлака; может быть, они собирают какие-то части старой породы, носящей название «человек»…» (
«Приведенные в гармонию звуки есть поэзия. И она же есть особая весть о том, что “мир волшебен и человек свободен”» (
«Все, что мало-мальски серьезно владело нашей душой, было лишь отблеском, невыполненным обещанием, неуловимым эхом. Но если бы это эхо окрепло в звук, вы бы сразу узнали, и сказали бы уверенно и твердо: “Да, для этого я и создан”. Мы никому не можем об этом рассказать. Это сокровенная печать каждой души, о которой рассказать невозможно, хотя мы стремились к ней раньше, чем нашли себе жену, друга, дело и будем стремиться в смертный час, когда для нас уже не будет ни дела, ни друга, ни жены. Пока мы есть, есть и это. Если мы это утратим, мы утратим все»
Поэзия правдива, ибо обнажает сокрытую истину и тайную красоту. Поэзия и правда соединены родившим их ритмом и онтологически едины. О. Павел Флоренский прав, настаивая на причастности творчества поэта некой духовной реальности; он не вполне прав, может быть, жестко разделив всю реальность лишь на софийную и демоническую. Спиритуализм столь категорический, столь бескомпромиссный, бывает порой излишне суров к здешнему миру, ибо подлинным считает лишь то, что лежит за пределами телесного нашего восприятия. И если видимое – всего лишь «отблеск от незримого очами», если всякое «здесь и теперь» случайно, подозрительно, преходяще, то поэт – в лучшем случае лишь визионер, лишенный четких мистических ориентиров, едва касающийся шестым чувством того, на что нужен твердый, наметанный глаз. Но разве возвращение вещам подлинных их имен – возвращение правды о них – не заслуживает благословения?