Впрочем, преобладает другое: отворачиваясь от недавней и неусвоенной истории, мы почти инстинктивно рвемся в нашу «святую даль», в эту взлелеянную ностальгией сакральность – истовый монархизм, морализм, обрядоверие, готовые растоптать всякое проявление духовной жизни, если оно возникает за возведенными нами стенами.
Он: Я воспринимаю Церковь как таинство, как впрочем, и все Священное Писание, которое универсально и открыто бесконечному разнообразию восприятий. Мы совершаем его, облекаем таинство в обряд, исповедуем, участвуем в нем, но сама божественная основа его остается скрытой. Никакая вера не может вместить ее целиком. Образы Церкви как тайны таинства можно найти и за пределами видимых ее выражений. Мы, православные, получили бесценное наследие веры, так почему бы нам не быть и великодушными, узнавая, угадывая следы того же богатства и у других?.. Если по мере сил и возможностей мы должны искать видимого единства с другими христианами, ни в чем не поступаясь своей верой, это вовсе не значит, что нам нужно создавать из множества религий одну, удобную для всех, чего так боятся многие православные. Не нужно никакой всеобщей религии, это было бы действительно каким-то вавилонским смешением вер. Но угадывать, узнавать лик нашего Господа за всяким «добрым», сущностно прекрасным проявлением его в мире, когда это возбранялось?
Я: Вы говорите об «анонимных христианах»?
Он: Конечно, нет. Пусть не обидится на меня Карл Ранер, но на последней, на христовой глубине, нет «анонимных христиан», есть либо святость, либо безумие. Я думаю, что идея «анонимности», хоть за ней и стоит верная интуиция, восходящая еще к св. Иустину Философу, есть своего рода мирный договор, предложенный враждебному секулярному миру: будьте теми, кем хотите быть, но мы будем считать вас своими. Но откровение Христа каждому человеку – знаю по опыту – превосходит всякого человека, и оно есть призыв к святости.
Я: Но если мы встречаем святость за стенами…
Он: Подлинная святость свободна от всяких стен. Возьмите
Я: Но разве Добротолюбие не учит прежде всего строгой аскезе, доступной лишь для немногих избранников?
Он: Аскеза существует вовсе не для умерщвления нас и не ради какого-то мазохизма, как многие думают. Ориген говорил, что нам нужно не подавлять естественную деятельность нашей души, но очищать ее. Смысл аскезы в том, чтобы умерщвлять смерть, которая таится в нас, и оживлять жизнь, которая нам дарована. Ибо смерть, по сути, главная из человеческих страстей. Аскеза преобразует наше смертное тело в тело литургическое, освобождает нас от «мира сего» как марева гипнозов и иллюзий, чтобы открыть перед нами мир Божий, мир в Боге, в таинстве Его творения. Так, например, пост в широком смысле – это добровольное ограничение наших потребностей, чтобы свести «делание» к его изначальному порыву к Богу и Его творению. Пост изгоняет две главные страсти, которые живут в нас: сребролюбие и гордыню. Пост помогает нам обнаружить бесконечную глубину тварных существ, которые окружают нас. То же можно сказать и о целомудрии и о бдении, т. е. хранении сердца.
Я: Суть страстей, о которых говорится в
Он: Я опять вернусь к
Я: Значит, сердце в себе надо еще открыть…
Он: Да, открыть переменой ума, метанойей. В этом удивительное свойство восточного видения человека: оно ведет нас к восприятию божественной глубины в нем. Человека нельзя объяснить на уровне человека. Слово «этос», которое мы унижаем тем, что переводим в этику, означает обычай, привычку, пребывание. Гераклит сказал: Пребывание (бывание) человека – Бог.