выразительных глаз. Не правда ли, Софья Павловна?
— О! Женщины! Женщины! — с комической печалью вскричал Бухаров. — Вы видите только одну внешность, красивую окраску… Где вам уловить и оценить искру Божью в глазах человека!
Орнаева ничего не отвечала, неопределенно улыбаясь им обоим.
Она давно сама замечала изменение в наружности Майи; но та духовная, внутренняя перемена ее, которая лишь отражалась на внешности, казалась ей куда серьезней и печальней. Сердце Орнаевой теперь часто сжималось страхом сознания, что она во многом повинна в этой быстрой метаморфозе и ответственна за нее.
Дом так переполнился гостями, что весь нижний этаж был занят ими; Софья Павловна, как своя, любезно уступила свою комнату Бухаровым, а сама спала наверху. Майя предложила с ней разделить свою спальню, разгородив ее ширмой. Эта большая комната была составлена из двух разделенных аркой помещений; в одном была спальня молодой девушки, где она и осталась; в другой половине ее кабинет, в котором она теперь совсем не нуждалась, никогда более не занимаясь с тех пор, как стала невестой. Там поселилась Орнаева на последние сорок восемь часов, проводимые ею у родственников. Она имела в виду уехать тотчас же после брака и отъезда графа и графини де Карма, как ни противился тому и ни упрашивал ее не покидать его в полном одиночестве профессор, все еще лелеявший свои надежды. Она сама их у него не отымала, выжидая, что даст будущее? Вопрос, как устроится ее жизнь, почему-то ее совершенно перестал занимать… Орнаева сама себе дивилась! Ни прежних забот, ни сомнений, ни боязни за свою будущность она теперь не знала. Ей и думать лично о себе не хотелось… Она очень много думала о Майе и отце ее, сожалела и боялась за них обоих; но едва пыталась перенести заботу на себя, ей представлялся какой-то бланк…[23] Совершенная пустота без желаний, без всяких чувств, ни стремлений, ни интересов. Кроме, впрочем, одного: желания проникнуть смысл своего загадочного видения; удостовериться, что это не пустой сон без всякого значения. Удостовериться она хотела бы! Ее к тому побуждала память прежней практичности; но, в сущности, она давно была убеждена, что переживала великий кризис, и что ее нравственная перемена должна была закончиться чем-либо решительным и неожиданным — хотя самой себе не признавалась в этой уверенности.
Не без смущения, все чаще и дольше задумывалась Софья Павловна над своим обетом — обетом искупления многих своих прегрешений неведомой чашей страдания… Какова-то она будет?.. И когда пробьет ей час?.. Она не колебалась, хотя не могла порой не содрогаться в предвидении неведомого искуса.
Но стоило ей вспомнить, стоило перенестись к тому тяжкому мигу, который ей тогда, «во сне», — когда стояла она на девственных вершинах, где ей была дана свобода выбора, — было так тяжко пережить; стоило ей подумать, что бы ее ожидало, если б сама она не избрала благого удела, и прежняя решимость овладевала ею. А вместе с ней в душе ее водворялись мир и спокойствие. Как видно, ими не напрасно напутствовали ее неведомые голоса, когда роковая сила тянула ее с горних высот обратно на землю, — юдоль слез и страданий.
Вспоминая прежнее свое тревожное, часто мучительное существование в последние годы, когда она покорно несла непосильно-тяжкое иго Велиара, не смея помышлять об избавлении, с тем состоянием блаженного умиротворения и ясности духа, в которых она жила эти последние дни, несмотря даже на неведомый «меч Дамокла», висевший над нею, — Софья Павловна еще более укреплялась в доверии к своим новым покровителям и в надежде на помощь их.
XXIII
Накануне дня, назначенного для бракосочетания графа Кармы с дочерью его, профессор прислал за нею рано утром, едва она успела встать и одеться.
Майя, встревоженная, несмотря на разумное предположение Орнаевой, что отец просто желает с ней переговорить о делах без свидетелей, пока еще никто не выходил к завтраку, быстро спустилась вниз и, войдя в кабинет его, остановилась, пораженная.
— Папа! Ты болен?
— Нет, душа моя, нисколько! — спокойно отвечал он.
— Но ты ужасно изменился за эту ночь… Отчего же?
Ринарди протянул дочери руку, ласково улыбаясь, привлек ее к своему креслу и, обняв, заставил ее сесть на ручку кресла, как, бывало, она часто сиживала в задушевных беседах с ним. Туг она увидала, что в руке его открытый медальон, — лучшим портрет ее матери.
Профессор ей не дал времени выговорить нового вопроса:
— Оттого, моя душа, что, во-первых, в мои годы душевное беспокойство о счастии единственной дочери и о разлуке с ней — даром не проходит. А во-вторых…
— Но, папа! Еще вчера вечером ты смотрел совершенно здоровым, — перебила Майя, — а теперь…