– Сколько ты еще будешь болтаться без дела? – спросила она, наливая довольно жидкий чай. Вкус плохо помытых чашек в Анином доме напоминал вкус детской соски. Детская. Возможно, этот дом был моей детской.

– Ты уже большая, ты сама знаешь, как молиться и зачем нужно причащаться.

Анино раздражение с усилением передалось мне.

– Не люблю, когда ярые последователи одного стиля вдруг становятся ярыми последователями другого стиля. В общем, предательства не люблю.

Это был нехороший удар: напомнила Анне о Вильгельме. Вильгельм Сноп был театральный режиссер. Красивый тридцатилетний бездельник с международной премией и большими знакомствами в мафиозном кругу. Но он был Вильгельм, был безумно красив и невероятно талантлив. Или невероятно безумен и талантливо красив.

Анна боготворила Вильгельма. Глубоко и страстно, как бывает только в старых картинах Возрождения и Голливуда. Вильгельм был лучшей частью Анны. Она при его появлении начинала светиться и играть. Умница добряк Эйнштейн многое прощал ей за искренность. Прощать было нечего. Анна была тенью Вильгельма. Она, кажется, даже ни разу не коснулась его руки. Хотя это уже преувеличение, впрочем, не сильное. Но в один момент, не такой уж прекрасный, появился молодой поп, тот самый, много раз упомянутый Анной отец Феодор, к которому теперь Анна ехала. То есть не к нему, а на всенощную, которую он будет служить. Анна целовала батюшкину руку, как целуют святыню. Вокруг отца Феодора подобных женщин было много, но Анна была одна. Не знаю, насколько отец Феодор это понимал. Может, и понимал.

Вильгельм Сноп стал раной на теле мира и вместе жертвой спасения. Анна мысленно сжигала его на чистом жертвеннике ради святых целей. Но клубы пахучего дыма все же появились.

– Вы к нему на троллейбусе ездили, а я пешком ходила! – Анна выпрямилась, как будто раньше была согнутой. В патетические моменты она походила на Комиссаржевскую. Но что я знаю о Комиссаржевской, кроме нескольких фото?

Да, мы приезжали к Вильгельму на троллейбусе. От остановки шли метров двести пешком. Но что это за выражение любви, что за паломничество такое, это лишь лень и пренебрежение святыней. Анна любила Вильгельма так, что даже боялась коснуться его рукава, ходила босая по московским улицам, и только пешком. Какое-то время она даже не носила нижнего белья, так как оно было полно скверны в самой своей основе, по мнению Вильгельма. Теперь многое ушло в тень, в том числе и скверна. Но воспоминания оказались намного более острыми, чем тогда, под хипповым летним солнышком.

Что такое хиппи в Москве самого конца восьмидесятых, уже никому не объяснить. Есть миф, и он отвратителен.

– Я тоже молилась за Джима Моррисона и Дженис Джоплин. – Анна отбрасывала от себя фразы, как будто это была антимолитва, иначе не описать. Говорила чуть громче обычного.

«Двенадцать баллов волнения», – подумалось мне.

– Хватит уже этого безумия. Ты понимаешь, что святость – это другое, что их жизнь – это ад. Что они на самом деле – сумасшедшие! Мне надоело находиться в кругу сумасшедших.

В моей голове при виде патетической Анны сама собой воспроизвелась таинственная музыка. Гармоничными шумами, издаваемыми искусственной тафтой, искусственной кожей и искусственным шелком. Как они хороши. От настоящего шелка остался теперь только запах. Ни фактура, ни цвет. Запах. А ткани шуршали, будто на Анне волновалось платье со шлейфом.

Это была не греза, а творческий процесс.

– Нет, не ад, – сказала я себе, – и голос Планта – не ад.

Надо было видеть меня тогда. Немного не хватало, чтобы назвать свой стиль «принципиально никак».

Комиссаржевская в образе Анны вызывала мягкое сочувствие прибогемленных мужичков. Они видели в ней страдание, нежность и искренность. И благородную строгость.

У меня ничего этого не было.

– Не может быть, чтобы Бог позволял аду действовать в людях настолько сильно. – Душа моя Анне не сопротивлялась. Чуть позади Анны стоял Брайан Джонс в мехах и грустно улыбался.

От Анны иногда шел запах довольно извращенного блядства. Но не могла решиться тогда так подумать. Отводила от мозга эту мысль, как волосы от лица. Не могу и сейчас думать так. А надо. Анна была в духовной прелести, но не мне ее судить. Следовало помнить, что Анна в прелести, и не поддаваться исходящему от нее гипнотическому излучению, не следовать ее крайностям. Это было почти невозможно.

Впрочем, убежала в сторону. На всенощную не поехала, чем вызвала некоторое охлаждение Анны. Едва она вышла, в кухню вошел Эйнштейн. Солнце светило прямо, отчего Эйнштейн казался рыжим, как счастье, хотя был альбиносом. Наконец оторвался от своего программирования, которым весь этот дом жил, вместе с Анной и отцом Феодором, который незримо присутствовал даже ночью, и решил попить чай со свежей булкой повышенной калорийности.

Поговорили о чем-то смешном. Было неловко за свое разгильдяйство, но почему неловко и почему разгильдяйство? Когда попрощались, Эйнштейн сказал:

– На днях Дема заезжал. Он вечером вернется, пока у нас живет. Работает на газетах. На улице Радио берет, десять за газету. Продает по сто рублей, хорошая разница.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату