– Это Лисицын, – сказала, провожая, Белка. – Он сейчас на подъеме. Он уже самой Буранской платья шьет. А это аванс.
Белка протянула конверт.
– Благодарю! – Ответила и заспешила прочь. Чтобы не открыть конверт при Белке.
Буранская – певица советской эстрады, в середине девяностых ставшая вновь чрезвычайно популярной. Это не очень нужная справка, но Лисицын был милым.
В конверт заглянула в метро. Там лежала моя пенсия, вместе с московской надбавкой, за которую меня заочно ненавидели все провинциалы. Вот такая тварь. Не сеет, не жнет, а продает. Рисунки.
– Теперь пора. Теперь самое время. Только нужно встать пораньше.
Разумеется, на Черкизон.
«Встань пораньше, встань пораньше», – донеслось в мозгу, как если бы песня звучала из комнаты поэта. Вспомнился старик Голицын, Агат, термос с кофе и водка «Поговорим». Как мало человеку нужно. Как мало.
Продать несколько месяцев, почти год существования, вмещенного в неряшливые цветные силуэты, продать отторжение от торговли недвижимостью, от плохой и скучной одежды прихожанок, от всеобщего уныния, вылитого в эти хрупкие фигурки. Продать часть себя, которая сопротивлялась и упорствовала даже там, где это не очень нужно было. А вот ни фига. Нарисую нечто еще более интересное. Это не меня обули, а их. Потому что купили – и знают это – непрофессиональную пачкотню. Нарисованные звуки улицы купили. А эти звуки слышат лишь те, у кого нет автомобилей. Как же не люблю людей, у которых есть автомобили. Как мне хочется над ними смеяться. Как они беспомощны. Пешеход может выглядеть нелепо, но он грозен. Я вечный пешеход. Я Вечный жид.
Когда вышла из метро «Черкизовская», тяжелые облака налетели ковровой атакой, и началась короткая мощная гроза. Шла прямо на волнующиеся под ливнем тенты, хлопавшие не умеющими взлететь крыльями, шла, едва удерживая зонт, держа его наконечником против ветра. Так называемый венгерский трикотаж на мне промок, но гроза кончилась так же быстро, как и началась.
Тенты закрывали небо. Внутри располагался город. Метагалактика. Здесь можно было заблудиться и не выйти, сутки за сутками проводя возле лотков и коробок, и каждый раз увидеть новую вещь. Туристические стульчики, туристические столики, смертельного вида электропроводка, дававшая утомленным и одновременно ленивым продавцам тепло, свет и пищу, были монументальнее любой скульптуры. Черкизон как памятник мгновению, вечно изменяющийся памятник мгновению.
Обувь – сто рублей. Производство Китай, развалится при первом дожде. Но как оказалось потом, могла служить и достаточно долго. Обувь – сто пятьдесят рублей, из Израиля. Тогда только начали носить остроносые сабо на тонком каблучке без пятки, и это казалось вершиной элегантности для уличной моды. Дала слово себе купить такие, благородно-серые с подпалиной, с первой же рогнедовской зарплаты. Да, «Рогнеда». Завтра на работу, а сегодня гуляю, гуляю по Черкизону. Ряды обуви сменяли ряды обуви, и, что удивительно, повторений было не много. Радость возникала при наблюдении перемены: а вот тут было так, а теперь эдак, и еще – вот это.
Ряды с одеждой делились на дорогие и дешевые. Ряды нижнего белья состояли из кокетливых самодельных витринок и коробок, где за двадцать рублей можно было купить нечто на крутом поролоне из искусственного атласа и с вычурным декором. Кто и как делает композиции такой сложности? Неужели есть машины, которые пришивают все эти бантики, рюши, кружева, и тем более – ткут эти кружева. Наверно, такие машины есть. Вспомнила бюстгальтеры, лежащие в коробках с одеждой дочери представителя. Телесного цвета, без косточек и поролона, для неоформленного тела. Наверно, представитель такой меня и запомнит: плохо одета, носит нелепый бюстгальтер. То, что бюстгальтер принципиально можно не носить, ей и в голову не придет. Однако делать мне нечего, как вспоминать о представителе здесь, на Черкизоне, в этом убежище от скользкой и неуютной жизни.
Юбки за тридцать и тридцать пять рублей лежали в коробках штабелями и были невероятно длинны. Купишь – потом неделю нужно подшивать подол. Но их было много, расцветки играли на внезапном солнце – одна лучше другой. Черная цыганистая, в микроскопических и вместе четко пропечатанных розовых букетах, каплях счастливой крови, темно-синяя, морская, в васильках и незабудках среди волн, коричневая в цветах и ветках солнечного жасмина.
Сравнительно дорогие изделия казались вульгарнее и вычурнее, чем ширпотреб. В этих рядах ничего больше не привлекло, свернула в первый попавшийся проход. Там было несколько палаток с льняными вещами – дорогими, стильными, но из грубой ткани, что для женщин, могущих позволить себе брендовую вещь, было бы оскорбительно. Но зато в этих моделях была жизнь – Кимры, Гаврилов Ям, вся средняя полоса России. Денег на льняную четырехклинку с чудовищным, из некрашенного льна, но стильным, кружевом по подолу не было. И снова свернула в ближайший проход.
Здесь было несколько лотков с индийской одеждой. Хозяева стояли около. Кто ел, кто разговаривал. Девочка лет двух или двух с половиной ползала в дождевой жиже, и это было как там – в Индии. Часть вещей лежала в коробках, часть – на земле.
– Смотрите, выбирайте – расслабленно сказал молодой человек в чалме. Он был почти моего роста. Так и понимаешь, что ты самая что ни на есть белая женщина, с записанными на твоей белой коже условиями выбора.
Это было чудо, каким бывает чудо. Шелк, хлопок, вискоза, яркие расцветки, необычные формы. Платье-халат цвета чайной розы, в мелкий цветок, мне до пола – сорок рублей. Прозрачное платье из вискозы с короткими рукавами – двадцать пять. К нему вдруг вышло из коробки платье-ночнушка на бретелях,