— Ну, это как в том старом телешоу — «Паладин». Есть ружье — готов путешествовать.
Генри Доббинс задумался.
— Ну да, — наконец произнес он. — Я все равно морали не вижу.
— Да вот же она, мужик.
— А пошел ты.
Они несли с собой выданные ОООВСом[38] карандаши и ручки. Они несли английские булавки, разного рода сигнальные ракеты, мотки провода, бритвенные лезвия, жевательный табак, конфискованные палочки благовоний и статуэтки улыбающегося Будды, свечи, номера военно-полевой газеты «Звезды и Полосы», щипчики для ногтей, пропагандистские листовки, панамы, длинные кривые ножи и многое другое. Дважды в неделю вертолеты снабжения приносили в своих брюхах горячую жратву в зеленых баках и огромные брезентовые мешки с холодным пивом и банками содовой. Они несли пластиковые канистры с водой, на два галлона каждая.
Митчелл Сандерс нес накрахмаленную камуфляжную форму для особых случаев. Генри Доббинс нес жидкость от насекомых «Блэк Флэг». Дэйв Дженсен нес пустые мешки, которые по вечерам наполнял песком для дополнительной защиты. Ли Странк нес крем от солнца. Кое-что они несли сообща. Поочередно они тащили большую рацию модели
Они двигались, как вьючные мулы. Днем они сносили снайперский огонь, ночью их накрывало артобстрелами, но главным был не бой, а бесконечный марш, от деревни к деревне, без смысла, без цели, ничто не завоевано, ничто не потеряно. Они шли маршем ради самого марша. Они брели вперед, медленно, тупо, обливаясь потом по жаре, бездумно, сплошь кровь и кости — простая пехота, которую ноги кормят, вверх по холмам, вниз на рисовые поля, шаг, снова шаг, без воли и без желания, как заведенные, одна чистая анатомия. Война определялась выносливостью и силой, умением таскать груз, механической инерцией, она стала разновидностью пустоты, лишенной желаний, ума, совести, надежды, человеческих чувств. Их принципы были у них в ногах, их расчет — биологическим. У них не было ощущения ни стратегии, ни миссии. Они обшаривали деревни, не зная, чего ищут. Равнодушные, они переворачивали горшки с рисом, обыскивали детей и стариков, взрывали туннели, иногда поджигали дома, а иногда нет, затем строились в цепочку по одному и шли в следующую деревню, потом — в другие деревни, где всегда было и будет одно и то же.
Они несли собственные жизни. На них чудовищно давили погода и стресс. На послеполуденной жаре они снимали каски и бронежилеты, шли налегке, что было опасно, но помогало сбросить напряжение. Часто на марше они от чего-то избавлялись. Удобства ради, они выкидывали сухие пайки, подрывали гранаты и «Клейморы» — наплевать, ведь к ночи вертолеты привезут еще, а потом пару дней спустя еще и еще: свежие арбузы и ящики с боеприпасами, солнечными очками и шерстяными свитерами… Неистощимость ресурсов поражала: фейерверки на четвертое июля, крашеные яйца на Пасху. Это же великий американский военный бюджет: дары науки и конвейеров, консервных заводов и арсеналов Хартфорда, лесов Миннесоты и бескрайних полей пшеницы и кукурузы… Всё это они несли, как грузовые поезда. Они несли это на своих спинах и плечах, и при всех двусмысленностях Вьетнама, при всех его загадках и переменных, неизменно оставалась как минимум одна непреложная истина: им вечно будет что нести.
Когда вертолет унес Лейвендера, старший лейтенант Джимми Кросс повел свой взвод в деревню Тхан Кхе. Они сожгли все. Они стреляли по курам и собакам и саму деревню разнесли по камешкам, они вызвали артиллерию и смотрели на погром, а после маршировали несколько часов по полуденному зною, и потом, в сумерках, пока Кайова в сотый раз пересказывал, как умер Лейвендер, лейтенант Кросс поймал себя на том, что его бьет дрожь.
Он старался не плакать. Саперной лопаткой, которая весила 5 фунтов,[40] он начал копать яму в земле.
Он испытывал стыд. Он ненавидел себя. Он любил Марту больше, чем своих людей, и в результате Лейвендер теперь мертв, и ему придется носить эту тяжесть до конца войны.
Он только и мог что копать. Он орудовал саперной лопаткой как топором, резал и рубил, переполняемый любовью и ненавистью, а затем, когда уже совсем стемнело, он сидел в своем окопе и плакал. Так продолжалось довольно долго. Отчасти он горевал по Теду Лейвендеру, но в основном по Марте и по себе самому, потому что Марта принадлежала к иному миру, который был сейчас не вполне реальным, потому что она училась на предпоследнем курсе в Маунт-Себастиане в Нью-Джерси и была поэтессой и девственницей, безучастной, и потому, что он осознал, что она его не любит и никогда не полюбит.