– Разве не университет? – сквозь кашель спросил я, ощущая собственные дурацки вытаращенные глаза.
– Университет, конечно… Но вы же понимаете, без нашего согласия… Подрывная деятельность… Международное положение… Шпионы, контрразведчики, антисоветчики… Среди нас. Думаете, рядом с вами, в университете?
На какой-то миг даже немного полегчало от мысли, что он пытается охмурить меня, как ребенка, байками о захватывающей, полной приключений, жизни шпионов, этакий наивный папаша.
– Но причем тут я? – где-то в подсознании меня так умиляли собственные мои такие независимые глаза, светящиеся идиотской наивностью, кажется, начинающие серьезно раздражать подполковника. Какие они все же нетерпеливые, думал я, и холодок ужаса гулял по спине.
– Вы комсомолец? Сталинский стипендиат? Кто же еще обязан нам помочь?
– Но в чем?
– Вы должны с нами сотрудничать.
– Доносить, что ли? – сорвалось с моих губ, но было уже поздно.
– Ну зачем вы так, – поморщился подполковник-интеллигент, а Казанков стал носиться затравленной мышью по комнате, одаряя меня презрительно- сладкой улыбкой мучнистого своего лица; он готов был лопнуть от невозможности высказаться, но жест старшего по чину был им точно и по-собачьи на лету пойман: помалкивай. Дыбня барабанил пальцами по столу, поглядывая на меня все более насмешливо и добродушно:
– Вы же вот пишите, стихи… рассказы. Книгу издать захотите. Это же для вас будет бесценный материал. Мы ведь вам и помочь можем… издать.
– Да, конечно, – сказал я, понимая, что говорю не то, ощущая себя беспомощной птицей, летящей навстречу собственной гибели, навстречу двустволке ледяных глаз этого старого, хорошо сохранившегося астеника. – Вы правы, но я ведь хорошо себя знаю, я не смогу жить двойной жизнью, говорить с человеком лицом к лицу, а потом за его спиной… Это меня просто убьет…
– Но вы не должны ничего плохого о нем говорить. Мы вам верим. Вы просто даете характеристику на товарища…
– Так я могу сказать о каждом только хорошее…
– Отлично. Но, сначала, вы должны дать подписку.
– Какую еще подписку?
– О сотрудничестве.
– Это обязательно?
– Обязательно.
И с этим словом они набросились на меня с двух сторон, как две гончие на птицу, уже упавшую с неба, обессиленную, но еще ковыляющую – прямо в силки. Они не говорили, а рявкали:
– Обязательно… Комсомолец… Стипендиат… Сталинский… Обязаны… Такой порядок… Вы же сознательный… Надо… Поря-ря-ряв-рявк…
Это было какое-то затмение, какая-то мерзкая муть, заливающая и выключающая сознание. Я внезапно, как приходят в себя, увидел перед собой лист бумаги, стол, к которому, вероятно, подошел сам и теперь сидел за ним, как за партой, отупевший ученик, заливаемый потом и бессилием, понукаемый двумя педагогами, указывающими на лист, слова которых – "Вот ту-у-т" – звучали повторяемым – "Ату-у-у его, ату-у", двумя прожженными сатирами, вышколенными старыми совратителями, очень точно знающими, как поймать не пуганную душу в момент ее полной беспомощности. Они вложили ручку в мои пальцы, как вкладывают нож в руки самоубийцы, теперь мое существование висело на кончике пера, я это физически ощущал. И само то, что я не отбросил ручку, как мерзкое насекомое, показывало, насколько я был близок к падению.
Это был миг.
Я застыл в каком-то вдохе или выдохе, который не может кончиться, был звон в ушах, вернее сверлящий ледяной звук – сирены ли, флейты – такой же нескончаемый как вдох или выдох. Я так пронзительно ощутил, что происходит с солдатом в тот неуловимо-страшный миг, когда он скорее не понимает, а чувствует, что смерть неминуема, и что если этот миг минет – жить ему, солдату, вечно.
– Это очень серьезный шаг, – услышал я со стороны свой собственный голос, – можно мне подумать?
– Можно, – донесся издалека голос Дыбни. Ловцы человеческих душ поняли, что чуток пережали и ослабили давление:
– Завтра, в пять вечера, на Комсомольском озере, у ротонды над каскадом…
Какое-то ущербно улыбающееся существо, выжатый как лимон мой двойник, мутно двигался в коридорных зеркалах гостиницы, этого замызганного здания с тайными карманами. Полчаса или час назад мимо этих зеркал прошел беспечный разиня, самовлюбленный дурак. Лицо-то, в общем, было то же. Но теперь возвращался некто иной: мерзость, мутившая зеркала протягивающейся через столетия татаро-славянской жутью сыска и фиска, коснулась и меня, и вот, уже, резвясь, глодает во всю.
Слишком молодо было мое отражение в зеркалах: я чувствовал себя сразу и на столетия постаревшим, свежей жертвой Малют, Бенкендорфов и Берия.
Часы показывали без четверти пять.
Единственный собеседник – молчание. Оторопелым взглядом глядел я на прогуливающихся мимо разомлевших под солнцем людей: все они казались мне