— Тебе было семнадцать, — упорствовал я. — Сел бы на паром и удрал в Англию. Начал бы новую жизнь.
— Одран, можешь вообще мне не верить, но одному поверь: ты понятия не имеешь, о чем говоришь. Ни малейшего. Ты даже приблизительно не знаешь, каким было мое детство. Что со мной было, до того как я приехал в Клонлифф. Ты ничего не знаешь.
— И не хочу знать, — ответил я. — Ничто из прошлого тебя не извиняет. И ничего не оправдывает. Неужто не понимаешь?
Он вздохнул и опять посмотрел на жилые дома и конторы, маячившие за окном. Что творилось в его перевернутых мозгах? Не ведаю.
— Я уже не говорю о том, что ты и тебе подобные сделали с нами, — тихо сказал я. — Ты не думал, как все это отразится на тех, кто честно исполнял свой долг, кто следовал призванию?
Он рассмеялся:
— Ты считаешь, у тебя есть призвание?
— Да, считаю.
— И все потому, что тебя надоумила матушка.
— Неправда. Она заронила в меня мысль и оказалась права. Это мое призвание. Я предназначен к служению.
Он не ответил и только покачал головой, словно перед ним разглагольствовал полоумный.
— Надо было давно на тебя заявить, — сказал я.
— Чего-чего?
— Еще в семинарии. — Я чуть не лопался от собственной праведности. — Я видел твой синяк, когда ты снял рубашку.
Он нахмурился, как будто не понимая, о чем речь.
— Ты меня с кем-то путаешь, Одран.
— Дэниел Лондигран, — сказал я. — О’Хаган уехал попрощаться с умирающей матерью. И ты полез к Лондиграну. Он отбился. А его потом исключили.
Разинув рот, он переваривал услышанное, затем рассмеялся:
— Дэнни Лондигран? Ты шутишь?
— Ничуть.
— Ты не в курсах, ясно тебе? Ни хрена ты не знаешь.
— Я знаю, что ты на него напал, он тебе врезал. Ты струсил и убежал.
Он опять засмеялся и покачал головой:
— Из Дэнни священник, как из меня китайский император. Кузен регулярно снабжал его порнухой, которую мы с ним на пару разглядывали. Пялились на голых баб, ясно? Дальше — больше, стали друг другу помогать. И вот однажды, когда сосед его уехал, а мы всячески утешались в наших горестях, нас застукал отец Ливейн. Дэнни сам давно мечтал свалить из семинарии. Ну вот, отец Ливейн входит, а мы там в темноте. С испугу Дэнни мне саданул, я дал деру. Конечно, пришлось ему сочинить историю. Я на него напал? Смехота. У нас все было по обоюдному согласию.
Я растерянно молчал.
— Думаешь, я тебе поверю? — наконец спросил я.
— Верь, не верь — мне все равно. Сейчас-то какая разница?
— Ты не понимаешь, что все испоганил? — в отчаянии выкрикнул я. — Теперь не будет веры всем нам.
— Может, оно и к лучшему. Если католическая церковь сгинет ко всем чертям, стране это будет на пользу, ты не считаешь?
— Нет, не считаю. И ты смеешь это говорить, после того как…
— Церковники разрушили мою жизнь. — В голосе его звенела злость. — Не понимаешь, что они ее растоптали? Чистого мальчишку, ничего не смыслившего в жизни, на семь лет заточили в четырех стенах. Все, что делало меня человеком, они называли порочным и грязным. Они приучили меня ненавидеть свое тело и считать себя грешником, если посмотрю на ноги прохожей женщины. За разговор со студенткой грозили исключением из семинарии, и тогда папаша меня убил бы. Я не шучу — узнай он, что меня выгнали, вмиг проткнул бы вилами. Меня изуродовали запретом на естественные человеческие желания, и всем было плевать, что я не обучен праведной жизни.
— Никто тебя не уродовал! — Я распалился. — Я и сотни других ребят прошли ту же школу. Но мы не стали тобой. Неужели так тяжко быть хорошим священником? Тебе этого мало? Мне довольно.
— Что? — Он затрясся от смеха. — Ты себя считаешь хорошим священником? Полно, ты вообще не священник.
Я молчал, опешив.
— Тебя возвели в сан тридцать с лишним лет назад, — он говорил спокойно, словно разъясняя премудрость ребенку, — но ты и дня не прослужил в приходе, пока Джим Кордингтон не сунул тебя на мое место.
— Неправда.
— Да нет, сущая правда. Двадцать пять лет ты торчал в своей школе — обучал английскому, переставлял книги на полках, но не делал ничего из