грузчики со станции сделали своё дело и закрыли люки снаружи, а я не в счёт. Я и есть корабль.
Отец изменился за этот год. Сильно поседел. Пытается казаться спокойным, а лицо каменное. И глаза подозрительно блестят.
– Здравствуй, папа.
Он усмехается – одним уголком рта.
– Живой, значит.
– Ну, вроде как да.
– Хорошая голограмма.
– Я старался, па. Хотел выглядеть… как раньше.
Он отвёл взгляд и долго, очень долго молчал.
– Почему сразу не объявился? – спросил он.
– Не мог.
Снова жёсткая усмешка отца.
– Да уж… Прапрадед с войны без рук пришёл, тоже боялся своим объявиться… в таком виде. Хорошо, люди усовестили. А ты?
– А я вообще без всего, па. Я – грузовой корабль. Я даже на планету сесть не могу. Как думаешь, можно было в таком виде к вам с мамой явиться? К Инне, к Серёжке? Для той, прежней жизни я действительно умер.
– Что, даже на поговорить тебя бы не хватило?
– Может, и хватило бы. Чтобы потом кластер начисто отформатировать. Мыло и верёвка, к сожалению, не мой случай.
– Хм… А ведь ты такой дурак, что и впрямь в петлю полез бы, – отец внезапно смягчился. – Порода у нас с тобой такая, цельная. Не умеют Кошкины жить в усечённом виде. М-да… Но тебе придётся научиться.
– Я стараюсь, па. Очень стараюсь. Правда, иногда накатывает такая тоска, что хочется набубениться до синих чертей.
– Почему не зелёных?
– Синие круче.
– Поверю на слово. Значит, тоскливо тебе?
– Бывает, па. Таскаю руду и слитки, как последний трактор. Неделями с людьми не общаюсь, выть хочется. Пилот – ограниченный засранец. Одна радость – накачать новых книг, пока на орбите, и читать. Медленно, по-человечески, чтоб смаковать каждую страницу… Иногда так всё достаёт, что жить не хочется. О коньяке мечтаю. О большущей бочке. Помнишь, как в Массандре?..
– И не стыдно тебе, Мишка?
– ???
– Взрослый мужик, а скулишь, как… прости, господи, девчонка-малолетка. Пожалейте меня, несчастного… Ты живой, сынок. Ты для прежней жизни умер, но у тебя есть новая жизнь. Пусть и в виде корабля. Ты душу человеческую сохранил, вот что главное… Плачется он… Радоваться надо. Я со дня похорон и не мечтал, что смогу однажды говорить с тобой… как раньше. А говорю. И рад этому. Догадайся, почему.
– Я… тоже тебя очень люблю, па.
– То-то же. Предложил бы сейчас хлопнуть по стопарику за встречу, да ты иззавидуешься… Да, твои к нам перебрались. У матери после похорон с сердцем плохо, а братец твой, сам знаешь, на дальних рубежах, бывает на Земле только в отпуске. И семья его там же, на рубежах. Полковник, видите ли… Словом, нам тут не скучно. Даже котяра твой здесь.
– Наверное, уже забыл меня, – я сам удивился, что смог, как раньше, грустно улыбнуться и говорить севшим голосом, скрывающим обычные слёзы. Прав батя: душу мне всё-таки сохранить удалось. Это должно радовать.
– Котяра-то, может, и забыл, – совершенно серьёзным тоном проговорил отец. – А для Инки и Серёги ты – живой. Цени, дурачок.
А это действительно ценно. То, что ты жив для тех, кого любишь.
– Ты им скажешь?
– Матери – не знаю. У неё здоровье никакое, боюсь, не выдержит. Инне скажу, чуть позже, когда сам как следует всё обмозгую. А внуку… когда подрастёт и сможет понять. Он-то в космос рвётся. Учёбу подтянул, спортом занялся. Говорит, хочет быть пилотом. Как ты.
У меня нет горла, которое могло бы стиснуть от переживаний. Но есть чувства и есть память. Фантомная боль несуществующего тела.
Кажется, моя голограмма отразила это вполне достоверно.
– В двенадцать все мечтают о космосе, – сказал я, стараясь сдержаться, насколько это возможно.
– В
– Блин… Вот что значит – год не быть дома.
– Ничего, наверстаешь. Только в порядок себя приведи. Видел бы ты себя сейчас, герой хренов. Нюни распустил. Ты бы лучше о своих новых возможностях подумал. Чёрт, да пилоты и сейчас даже не мечтают о том, что можешь ты.