Услышав выкрик, он поднял равнодушный взгляд, чуть затянутый пеленой алкоголя, и, вроде бы узнав вошедшего, вернулся к своему занятию, не произнеся ни слова.
– Штабс-капитан, вы пьяны! – Журналист постарался придать голосу строгость.
– Да. – На этот раз он удостоил нависшего над ним плотного господина ответом. В его голосе не отражалась ни одна эмоция. Он был холоден и пуст. Закончив с патронами, штабс-капитан с характерным щелчком вернул барабан на место, прокрутил его и взвел курок. Тускло блестевший ствол револьвера был уперт в его подбородок.
– Не делайте этого, прошу вас. – Рука полного господина легла на его плечо.
– А в окружении, помню, не возбранялось. Лишь бы не попасть к красным в плен. – Тот, кого назвали штабс-капитаном, был невозмутим и говорил тихим, почти вкрадчивым голосом.
– Вы не в окружении, – прошептал журналист, не убирая руки.
– Да? – Штабс-капитан, казалось, искренне удивился и даже положил револьвер на салфетку. – А у меня ощущение хуже, чем под Новороссийском в январе двадцатого, когда «товарищи» прижали нас к морю и наша рота чудом успела погрузиться на транспорт. – На виске у него проступила бьющаяся синяя жилка. – А в ноябре уже из Крыма мы уходили за море с Врангелем в надежде на весенний поход. Помните? – Он испытующе поднял глаза на своего визави. – Тогда мы были армией. А кто мы теперь? Таксисты? Дорожные рабочие? Да сядьте вы уже, Константин Петрович! – Он досадливо стряхнул руку с плеча и кивком указал на стул напротив.
Константин Петрович послушно расположился на указанном ему месте, ни на миг не выпуская из поля зрения револьвер, лежащий перед штабс- капитаном на столе.
– Погоны прапорщика мне, юнкеру, в Новочеркасске вручал сам полковник Дроздовский. – Его голос наполнился ностальгией и болью, переполнявшие его воспоминания потекли вместе со скупыми слезинками, скатившимися по щекам. – И вот в них, с вензелем «Д» на малиновой ткани, в плен попадать было никак нельзя. Красные прибивали их гвоздями к плечам. Впрочем, и мы особо не церемонились с их комиссарами, платили им той же монетой… – Он уронил голову на грудь и после минутной паузы продолжил, с прищуром глянув на собеседника: – Вы читали Ницше, Константин Петрович?
Тот медленно кивнул.
– Так вот, там, под Каховкой, Екатеринбургом, на Дону и в Царицыне и даже в самом конце, на Перекопе, я ощущал себя der Ubermensch. Мы все себя так ощущали. Мы были бессмертны, сливаясь в единый живой организм, беспощадно разивший врага, – Первый офицерский полк. Красные, махновцы и вся прочая сволочь трепетали, завидев малиновые фуражки, а мы питались их страхом, он придавал нам сил…
Штабс-капитан вновь погрузился в молчание. Спустя пару мгновений он передернул плечами, будто сбрасывая оцепенение, и достал помятый конверт из внутреннего кармана потрепанного пиджака.
– Вот, читайте. – Он положил конверт перед Константином Петровичем и пояснил: – Получил письмо из Парижа. От однополчанина. Бывшего полковника Генерального штаба. Да, да, бывшего! Потому что теперь он таксист… Знаете, как называют их в Париже? «Жоржики»! Так зачем, Константин Петрович, зачем? Чтобы стать «жоржиком», после того как ты был бессмертным дроздовцем? Это равносильно тому, чтобы сдаться в плен, уступить врагу и даже еще хуже. – Он сник, будто механическая игрушка, у которой кончается завод, и едва слышно продолжил: – В чем смысл? Армия распущена, ее больше нет, мы даже не можем больше носить нашу форму и наши награды… Похода на Москву не будет. И что остается? – Он вперил жесткий, колючий, вмиг прояснившийся взор в журналиста и с нажимом повторил: – Я вас спрашиваю: что? Жить прошлым, воспоминаниями о былом? Зачем нужно прошлое без надежды воплотить его чаяния в будущем? Вы просите меня не делать э-то-го. – Он пренебрежительно указал подбородком на револьвер. – Так потрудитесь ответить мне в таком случае.
Константин Петрович вынул из кармана портсигар и, раскрыв его, достал две папиросы.
– Курите, Андрей Валентинович, табак местный, но сносный. – Он протянул одну собеседнику и запалил спичку.
Штабс-капитан, поблагодарив кивком, взял предложенную папиросу и, вставив ее в зубы, потянулся к огню. Оба закурили, разом окутав зал клубами едкого дыма.
– Андрей Валентинович, вы боевой русский офицер. Христов воин. Жизнь бесценна, и вы не вправе сами решать, когда вам умереть. К тому же это слабость, может быть, даже хуже дезертирства с поля боя…
– Константин Петрович, – резко остановил того взмахом руки штабс-капитан, – я живу по бусидо. Честь и верность – суть жизни самурая. А сама жизнь не стоит ничего. В русско-японскую кампанию пленные самураи при первой же возможности убивали себя. Покойный батюшка рассказывал. И это не было ни слабостью, ни дезертирством. Наоборот. Слабостью бы было для них терпеть плен, задевающий их гордость и честь.
Журналист задавил окурок в пепельнице и пристально, оценивающе окинул взглядом подпившего дроздовца. Тому было не больше тридцати, но виски уже серебрила седина, а на лице пролегли жесткие, непреклонные морщины.
– Хорошо, попробуем зайти с другой стороны. – Константин Петрович откинулся на спинку стула и закинул ногу на ногу. – Вы потеряли смысл и лихорадочно ищете его, но не находите. Эта болезнь поразила множество наших с вами товарищей, оказавшихся на чужбине. Особенно военных. – Он замолк, будто бы принимая какое-то трудное решение. Внезапно он подался вперед, практически коснувшись стола массивной грудью, и с азартным блеском