тем, чтобы утвердиться в собственном великодушии, то есть в правоте иного порядка. Можно изменить взгляды. Однако это лишь способ приспособиться к новой реальности, раньше других оценив ее силу и став глашатаем ее (своей) правоты. Даже покаяние не меняет существа дела. Вчерашний грешник рано или поздно становится проповедником, который обрел истину и теперь может наставлять других.
Жить с чувством неправоты невозможно, разрушительно. При этом отстаивающая себя правота, неизбежно ведет к насилию над другим. Однако именно это признать труднее всего. Очевидные примеры насилия и зла объясняются чем угодно: паранойей вождей и фанатизмом исполнителей, объективными обстоятельствами и неправильными методами, косностью и даже зловредностью обращаемых в веру. Но признать, что зло содержится в самом чувстве правоты, в святости веры и убеждения, – значит, поставить над ними знак вопроса, а это для носителя веры опять же акт саморазрушительный.
Церковник может быть грешен – церковь чиста. Партийный лидер может быть преступником – дело партии свято.
В начале века на одном из религиозно-философских собраний князь Волконский поставил вопрос о непозволительности утеснений за веру. Собравшиеся энергично поддержали: Христос и наказание его святым именем – несовместимы. Присутствоваший на собрании Розанов записал: «Сердце мое сейчас же защемила ужасная боль при мысли, что вот еще венок из мирт на увенчанное уже чело, и опять забвение тех, которые уже фактически замучены. Так всегда сплетается „история христианства“, что если в ней являются около роз шипы, то шипы эти относятся не к тому же растению, а к какому-то с ним соседнему… Так что оно имеет преимущества и колоть и вместе имеет славу только роз, благоухания приятности».
Сердечно принимать идею – свойство вечно правых. И это сердечное служение всегда сопряжено с насилием. Даже если это идея ненасилия. Пример тому, семейные драмы Льва Толстого и Махатмы Ганди. Впрочем, искать примеры этого в чужих жизнях – занятие малодушное.
В молодости каждый нуждается в научении и примере. Кто не заводил хоть однажды тетрадку для стихов или афоризмов? Они были даже у законченных парадоксалистов и циников. Только в них вносились изречения не Монтеня или Грамши, а, например, Паскаля, Вольтера или Бернарда Шоу. Неплох также Оскар Уайльд. Например: «Приличия? Я поставил своей целью довести ваши „приличия“ до неприличия, но если этого мало, я доведу их до преступления». В чужом эпатаже можно, как минимум, найти авторитетное оправдание собственного.
На выстраивание индивидуальных норм поведения у человека уходит едва ли не треть жизни. Но это не значит ведь, что все эти годы он живет чужими правилами и предписаниями, а потом чудесным образом пробуждается от гипноза и начинает жить по-своему.
В детстве мы живем нормами не просто усвоенными, но присвоенными, поскольку, хотя выработаны они не нами, мы их считаем своими. Потому что познание в детстве происходит через любовь, а любовь – всегда присваивание. Человек вообще не способен полюбить чужое (даже чужую мысль), пока не осознал это как свое, пока не присвоил.
Вот почему многое из усвоенного нами в юности, а особенно в детстве остается на всю жизнь и составляет иррациональную основу взрослого поведения. Мы много жили, выстрадали свой способ общения с миром, но эти заветы и нормы навечно вписались в рисунок нашего поведения.
Иногда, вспоминая, говорим: «В детстве мы с мамой… Однажды отец в подобной ситуации… У нас во дворе считалось…» Но чаще и вспомнить ничего не можем, и самый тонкий психоаналитик не сможет отделить в нас индивидуально выработанное от бессознательно усвоенного.
Разумеется, объяснять все наши беды только утерей преемственности опыта было бы смешно, как вообще не стоит переоценивать эффективность любого воспитания или, скажем, влияния искусства. И печалиться, что вот, мол, было явление Христа, были Рафаэль, Шекспир, Моцарт, Пушкин, Лев Толстой, а люди и мир не стали лучше, все равно, что поливать слезами вытоптанную дорогу. На это обычно отвечают, что религия и культура все же удерживают человечество на краю бездны, которая, заметим, однако, все ближе.
И то и другое – пустые разговоры. Хотя бы потому, что красота никогда не намеревалась спасти мир, целомудрие или достоинство не имели цели, а искусство не призвано воспитывать. Все это следствия потребности, а не умысла. Разбудить эту потребность в другом – вот все, что может сделать один человек для другого. Или не может.
Интересно, что всякие поучения мы при этом отвергаем в любом возрасте. Они всегда укор и указание на то, что есть некая норма, которой ты не соответствуешь. Авторитет поучающего не помогает делу. Так Толстой много навредил себе в глазах человечества, которое оказалось чертовски самолюбивым и обидчиво пошло в другую от него сторону. Его дневники значительно более действенны и воспитательны, как всякий пример личного страдания.
Поучающий, кроме всего прочего, как бы заведомо выше ученика. Во всех отношениях положение не слишком удобное для беседы. Впрочем, поучение беседы и не предполагает.
Совет – другое дело. Главное его достоинство – необязательность. При свободе выбора мы становимся более сообразительными и легче поддаемся внушению.
Мне вспомнилась «Речь на стадионе» Иосифа Бродского. Он произнес ее в 1988 году перед выпускниками Мичиганского университета.
Бродский тысячу раз оговаривается, что, выступая перед «группой молодых разумно-эгоистичных душ накануне очень долгого странствия», надеется быть полезным не столько потому, что человеку его возраста положено быть хитрее «в шахматах существования», сколько потому, что он, по всей вероятности, устал от массы вещей, к которым молодые люди только еще стремятся.
Мудрость этой оговорки в том, что она освобождает слушающих от ответственности. К тому же мэтр не то что лучше и выше других, но, может быть, чуть хитрее. Это годится. Чужой хитростью только ленивый не воспользуется, тем более, если она привела к столь очевидному результату.